Джозеф Антон
Шрифт:
В последующие годы он порой жалел, что не запомнил имени и фамилии этой дамы: она заслужила его большую-пребольшую благодарность. Если бы правление его одобрило, пришлось бы купить квартиру, которая не нравилась ему по-настоящему. Но сделка не состоялась, и в тот же день он нашел себе новое жилье. Иной раз трудно было не поверить в Судьбу.
Песня группы U2 — «его» песня — звучала по радио и как будто нравилась диджеям. «В фильме, — сказала ему Падма, — я хочу сыграть Вину Апсару. Я идеально подхожу на эту роль. Ясно как день». How she made me feel, how she made me real[272]. «Ho ты не певица», — возразил он, и она рассердилась. «Я беру уроки пения, — сказала она. — Мой преподаватель говорит, у меня большие возможности». Права на экранизацию романа незадолго до того купил португальский продюсер Паулу Бранку, похожий на удалого пирата, а режиссером
Он пообедал в Лондоне с Ли Холлом, автором получившего хвалебные отзывы и номинированного на «Оскара» сценария фильма «Билли Эллиот»; Холлу очень понравилась «Земля под ее ногами», и он с большой охотой взялся бы за сценарий. Но Руис отказался даже встречаться с Холлом, и проект начал стремительно разваливаться. Руис нанял испаноязычного сценариста-аргентинца Сантьяго Амигорену, который собирался написать сценарий по-французски, с тем чтобы его потом перевели на английский. Первый вариант этого составного монстра, этого сценария-тянитолкая был, что неудивительно, ужасен. «Жизнь — это ковер, — изрекал один из персонажей, — полный его узор нам открывается только в сновидениях». Причем это еще была одна из наиболее удачных реплик. Он пожаловался Бранку, и тот упросил его, не согласится ли он поработать с Амигореной над новым вариантом. Он согласился и полетел в Париж, где встретился с Сантьяго — очень милым человеком и, несомненно, прекрасным писателем, когда он писал на родном языке. Однако после того, как они все обсудили, Амигорена прислал ему второй вариант, который был таким же туманно-мистическим, как первый. Он собрался с духом и сказал Бранку, что хотел бы сам написать сценарий. Когда он послал его Бранку, ему стало известно, что Рауль Руис отказался его читать. Он позвонил Бранку:
— Не захотел даже прочесть? Почему?
— Вы должны понять, — ответил Бранку, — что мы находимся во вселенной Рауля Руиса.
— Вот как, — сказал он. — Я, честно говоря, думал, что мы находимся во вселенной моего романа.
После этого проект за несколько дней окончательно рассыпался, и мечту Падмы о том, чтобы сыграть Вину Апсару, постигла ранняя гибель.
«Нью-Йорк — жесткий город, мистер Рушди». Проснувшись однажды утром, он увидел на первой странице «Пост» снимок Падмы во весь рост, а рядом, под маленькой врезкой, представлявшей собой его собственное фото, — заголовок аршинными буквами: ЕСТЬ ЗА ЧТО УМЕРЕТЬ.
На другой день та же газета напечатала карикатуру: его лицо, увиденное сквозь оптический прицел снайперской винтовки. Подпись гласила: НЕ ГОВОРИ ГЛУПОСТЕЙ, ПАДМА, В НЬЮ-ЙОРКЕ ЭТИМ ЧОКНУТЫМ ИРАНЦАМ МЕНЯ НЕ ДОСТАТЬ. Несколько недель спустя в той же «Пост» — еще одна фотография, они вдвоем идут по улице на Манхэттене, и подпись: ЗА ЧТО СТОИТ УМЕРЕТЬ. История разошлась очень широко, и в Лондоне редактор одной газеты заявил, что его редакция «завалена» письмами с требованиями конфисковать у Рушди авторские отчисления, потому что он-де «смеется над Британией», открыто живя в Нью-Йорке.
И теперь ей стало страшно. Ее фотоснимки были во всех газетах мира, и она сказала, что чувствует себя уязвимой. В офисе Эндрю Уайли он встретился с сотрудниками разведывательного отдела нью-йоркской полиции, которые, к его удивлению, не находили причин для беспокойства. В определенном смысле, сказали они, «Пост» сделала для него доброе дело. О его появлении в городе было объявлено так громко, что, если бы кто-нибудь из «плохих парней», за которыми они следили, питал к нему интерес, он немедленно зашевелился бы и обратил бы на себя внимание. Но Мировая Сила пребывала в покое. Все было тихо. «Мы не думаем, что кто-нибудь интересуется вами в данный момент, — сказали они. Так что мы не видим проблем с реализацией ваших планов».
Эти планы включали в себя сознательную линию на то, чтобы его часто видели в общественных местах. Никакой больше игры в прятки. Он будет есть в ресторанах «Балтазар», «Да Сильвано» и «Нобу», ходить на просмотры фильмов и презентации книг, на виду у всех проводить время в таких допоздна открытых заведениях, как «Мумба», где Падму хорошо знают. Разумеется, в некоторых кругах на него будут смотреть как на этакого «монстра вечеринок», кое-кто будет над ним насмехаться — но он не знал другого способа показать
(За годы, которые они провели вместе, он несколько раз побывал у мадрасских родственников Падмы. К. К. К. вскоре перестал быть противником их отношений: он не может, сказал он, возводить барьер между любимой внучкой и тем, что, по ее словам, делает ее счастливой. «Этот Рушди», в свой черед, стал думать о семье Падмы как о лучшей ее части, как об индийской части, в которую ему так хотелось верить. Он особенно сдружился с Нилой, младшей, причем намного, сестрой ее матери; Нила была Падме не столько тетей, сколько старшей сестрой, и он сам обрел в ее лице почти что новую сестру. Когда Падма оказывалась среди своих мадрасских родных, людей добродушных и в то же время серьезных, она становилась другим человеком, более простым, менее склонным манерничать, и сочетание этой мадрасской безыскусности с ее ошеломляющей красотой было совершенно неотразимо. Порой он думал, что, сумей они с ней построить семейную жизнь, которая давала бы ей такое же ощущение безопасности, как этот маленький безант-нагарский мирок, она, возможно, позволила бы себе раз и навсегда отбросить то, что мешало проявляться ее непритязательному лучшему «я», и, если бы она это смогла, они безусловно были бы счастливы. Но жизнь припасла для них другое.)
В лондонском Национальном театре давали «Орестею», и, подвергаясь бесконечным нападкам СМИ (и в тысячный раз задумываясь из-за кровожадных голосов, прозвучавших, как обычно, в Иране в годовщину фетвы, разумно ли он ведет себя), он задавался вопросом: неужели его до конца дней будут преследовать три яростные фурии, три богини мести — фурия исламского фанатизма, фурия недоброжелательства прессы и фурия в лице рассерженной брошенной жены? Или для него все же настанет день, когда с его дома, как с дома Ореста, будет снято проклятие, когда его оправдает суд некоей современной Афины и ему будет позволено прожить остаток лет в спокойствии?
Он писал роман под названием «Ярость». Организаторы и нидерландской Книжной недели предложили ему — первому из иностранных авторов — написать книгу для «подарка». Каждый год на протяжении Книжной недели такой подарок вручался всякому, кто покупал в магазине какую-нибудь книгу. Так раздавались сотни тысяч экземпляров. Обычно это были книги небольшого объема, но «Ярость» выросла в полномасштабный роман. Вопреки всему, что происходило в его жизни, эта вещь изливалась из него, требовала выпустить ее наружу, настаивала, чтобы он произвел ее на свет, с почти пугающим упорством. Вообще-то он уже начал работать над другим романом — над книгой, которая в конце концов вышла под названием «Клоун Шалимар», — но «Ярость» вломилась без спроса и на время оттеснила «Шалимара» в сторону.
Идея, лежащая в сердцевине книги, состояла в том, что Манхэттен, когда он там появился, переживал, сам это сознавая, золотой век («город бурлил от избытка денег», писал он), а такие «вершинные моменты», он знал, всегда кратки. И он решил пойти на творческий риск: попробовать, переживая текущий момент, ухватить его, отказаться от исторической перспективы, сунуть нос в настоящее и занести его на бумагу, пока оно еще происходит. Если у него получится, думал он, то сегодняшние читатели, особенно ньюйоркцы, испытают радость узнавания, удовлетворение от возможности сказать себе: да, так оно и есть, а в будущем книга оживит этот момент для читателей, родившихся слишком поздно, чтобы его пережить, и они скажут: да, так оно, видимо, и было; да, так оно было. Если же у него не получится… ну, там, где не может быть неудачи, не может быть и успеха. Искусство — всегда риск, оно всегда творится на грани возможного, оно всегда ставит автора в уязвимое положение. И ему нравилось, что это так.