Джозеф Антон
Шрифт:
Ему сказали — ей осталось меньше суток, он сидел у ее постели, держа ее руку и руку Зафара, а Зафар держал ее другую руку. Рядом были Тим, его жена Элисон и лучшие подруги Клариссы — Розанна и Эврил. В какой-то момент ее сон перешел во что-то худшее, и тогда Зафар отвел его в сторону и спросил: «Ты сказал, в конце все происходит очень быстро, — это оно самое? Из лица как будто вся жизнь ушла». Он подумал — да, может быть, и подошел к ней попрощаться. Наклонился и три раза поцеловал ее в висок — и вдруг она села и открыла глаза. Ничего себе поцелуй, подумалось ему, а она повернулась к нему, посмотрела в упор и спросила — в ее взгляде читался ужас: «Я не умираю, нет?» — «Нет, — солгал он, — ты просто отдыхаешь», — и все последующие годы он спрашивал себя, имел ли он право на эту ложь. Он надеялся, что, если он сам задаст
Кларисса умерла. Она умерла. Тим и Розанна были с ней до конца. Ее покрытое простыней тело лежало в палате. Рот был слегка приоткрыт, словно она пыталась что-то сказать. Она была прохладна на ощупь, но еще не совсем остыла. Зафар не мог с ней оставаться. «Это не мама», — сказал он и вышел, не стал смотреть, не стал встречаться с мертвой. А он, наоборот, очень долго не мог уйти. Просидел около нее и проговорил с ней всю ночь. Говорил об их долгой любви, о своей благодарности за сына. Снова сказал ей спасибо за то, что была Зафару матерью в эти трудные времена. Годы, минувшие после их расставания, точно растаяли, и в ту самую ночь, когда его прежнее «я», его былая любовь были утрачены навсегда, его чувствам открылся в прошлое полный доступ. Охваченный горем, он не мог справиться с рыданиями и винил себя за многое.
Его беспокоило, что Зафар может замкнуться в своем горе, как могла бы замкнуться Кларисса, но нет — сын говорил целыми днями, вспоминал все, что они делали вместе, — велосипедные поездки, прогулки на яхтах, время, проведенное в Мексике. Он проявил замечательную зрелость и мужество. «Я очень горжусь моим мальчиком, — писал в дневнике его отец, — и окружу его любовью».
Клариссу кремировали 13 ноября 1999 года, в субботу, в крематории на Голдерз-Грин. Ехать за катафалком было невыносимо. Ее мать Лавиния, когда дочь отправилась в последний путь, совсем потеряла самообладание, и он обнял ее, плачущую. Они двигались через Лондон Клариссы, через Лондон, в котором они жили вместе и раздельно, — через Хайбери, Хайгейт, Хэмпстед. «О… О…» — стонал он про себя. У крематория ждали двести с лишним человек, и у всех на лицах было горе. Он говорил у ее гроба, как у них все начиналось, как он впервые увидел ее на благотворительном вечере несущей «Маме» Касс Эллиот[269] на сцену чай, как их друзья Конни Картер и Питер Хейзелл-Смит устроили ужин вчетвером, чтобы их познакомить, как он ждал ее два года. «Я влюбился быстро, она медленно», — сказал он. Как в июньское воскресенье у них родился сын, их самое большое сокровище. После родов акушерка выставила его за дверь на то время, пока они все убирали и одевали молодую мать, и он бродил по пустым воскресным улицам, искал цветы и дал продавцу газет за «Санди экспресс» десятифунтовую бумажку просто ради возможности сказать: «Сдачи не надо, у меня сын родился». Мы никогда не расходились из-за тебя во мнениях, Зафар, и теперь она живет в тебе. Я гляжу на твое лицо — и вижу ее глаза.
Последующие месяцы были для Зафара, пожалуй, самым тяжелым временем. Он горевал по матери, а между тем его дом на Берма-роуд был продан, и ему надо было искать себе новое жилье. Вдобавок из музыкального турне с диджеями Фэтсом и Смоллом, которое он рекламировал, ничего не вышло, его деловой партнер Тони испарился, оставив ему на прощание немалые долги, и его отец, выручая его, изрядно потратился, так что на какое-то время — ненадолго — Зафаром овладело чувство, что он лишился всего: матери, работы, дома, веры в себя, надежды, а тут еще отец сообщает ему, что, вероятно, расстанется с Элизабет и уедет жить в Америку. Чудненько!
И приятно спустя дюжину лет иметь возможность сказать: Зафар доказал, что правильно выбрал путь, он поразительно упорным трудом пробил себе дорогу, с успехом сделал карьеру в мире
Дорогой я в 52 года!
Это что такое? Твой старший сын лежит на полу, сам не свой от горя из-за смерти матери и из-за экзистенциального страха перед будущим, твоему младшему всего два года, а ты присматриваешь себе квартиру в Нью-Йорке, то гоняешься в Лос-Анджелесе за своей опиумной грезой, которая в Хэллоуин всегда наряжается в костюм Покахонтас и которая сулит тебе крах? Вот, значит, ты каков? Ну и рад же я, что ты повзрослел и стал мной!
Искренне твой
я в 65 лет.
Дорогой 65!
Повзрослел? Ты уверен?
Искренне твой
52.
«Мы с тобой один человек, — сказала она ему, — мы хотим одного и того же». Он начал знакомить ее со своими нью-йоркскими друзьями, начал знакомиться с ее друзьями, и, когда он был с ней в Нью-Йорке, он знал, чего хочет: новой жизни в Новом Свете, жизни с ней. Но был вопрос, который возник и не уходил: насколько жестоким он готов быть в этом стремлении к счастью для себя?
Был и другой вопрос. Те, у кого он мог бы купить жилье, — не испугаются ли они попросту, черт бы их драл, висящей у него над головой тучи? Он-то считал, что туча рассеивается, но другие могли думать иначе. Были квартиры, которые ему понравились — в Трайбеке, в Челси[270], — но с ними ничего не вышло, потому что запаниковали застройщики: никто, сказали они, не захочет жить с ним в одном доме. Риэлторы говорили, что понимают застройщиков. Но он твердо решил добиться своего вопреки их нежеланию.
Он полетел в Лос-Анджелес к Падме, и в первый же вечер она спровоцировала дикую ссору. Мир яснее ясного давал ему понять, что он находится не в том месте, не с той женщиной, не в том городе, не на том континенте и не в то время. Он переехал из ее квартиры в отель «Бель-Эйр», забронировал более ранний рейс в Лондон и позвонил Падме: сказал, что чары рассеялись, он пришел в чувство и возвращается к жене. Потом сказал по телефону Элизабет, что его планы изменились, но спустя считаные часы Падма стучала в дверь его номера и умоляла простить ее. К концу недели она вернула его себе.
Эти месяцы нерешительности причинили Элизабет более тяжкие страдания, чем что бы то ни было, — он отчетливо видел это и тогда и позже. Он пытался попрощаться — и осекался. Он пытался уйти — и спотыкался. Эти его метания взад-вперед ранили ее все больнее. Он возвращался в Лондон, и Падма слала ему электронные письма, полные обжигающей страсти. Погоди же у меня. Я одного хочу — твоего блаженства. Жду не дождусь, чтобы я смогла уморить тебя счастьем.
А тем временем за несколько дней до Рождества дом на Бишопс-авеню был ограблен.
Берил, помогавшая им по хозяйству, придя утром, увидела, что входная дверь распахнута и что один из их чемоданов и ящик Зафара с инструментами вынесены во двор. На первом этаже все внутренние двери были открыты, что тоже было необычно. Они привыкли запирать их на ночь. Ей послышалось какое-то движение наверху, она подала голос, не получила ответа, испугалась, решила не входить и позвонила Фрэнку Бишопу. Фрэнк позвонил ему по мобильному, но он спал, и звонок приняла голосовая почта. Потом Фрэнк позвонил по обычному телефону, разбудил Элизабет, и она бросилась к нему: «Вылезай из постели!» Окна верхнего этажа были открыты, шторы подняты, занавески отдернуты. Он заметался по дому. Разбудил Зафара, который ничего не слышал. Увидел еще одно распахнутое окно. Из его кабинета пропал орденский знак французского Ордена искусств и литературы и пропал фотоаппарат. Ноутбуки, паспорт, видеокамера были на месте. Забрали наручные часы и американские доллары, но карту «Американ экспресс», лежавшую там же, где валюта, не взяли. Все драгоценности Элизабет были в сохранности, в том числе кольцо с бриллиантами, лежащее на видном месте. Унесли стереосистему Зафара и кое-какие вещи, украшавшие гостиную: фигурку Ганеши из белого сплава, резной слоновий бивень, купленный в Индии в начале семидесятых, серебряную шкатулку, старинное увеличительное стекло и маленький восьмиугольный иллюминированный Коран, который подарила ему перед свадьбой Мэй Джуэлл, бабушка Клариссы. Из столовой взяли деревянный ящичек со столовым серебром. И все.