Джозеф Антон
Шрифт:
Билл Бьюфорд в головном уборе под марсианина из фильма «Марс атакует!» повез его на Верхний Манхэттен на хэллоуинский ужин. А у него на голове была куфия, в одной руке он держал детскую погремушку, в другой — хрустящую булочку; он был, таким образом, един в трех лицах: Шейх, Погремушка и Булочка из детской рождественской пьесы.
В Лондоне праздновали семидесятилетие Жанны Моро[251], и, вернувшись, он получил приглашение в резиденцию французского посла на обед в ее честь. Он сидел между Моро, по-прежнему ослепительной и даже соблазнительной в свои семьдесят, и великой балериной Сильви Гиллем, которая сказала, что хочет посмотреть спектакль по «Гаруну». А Моро оказалась потрясающей raconteuse[252]. За столом сидел еще некий сотрудник посольства, чьей задачей было подбрасывать ей удобные вопросы:
— А теперь мы просим вас говорить, как вы познакомились с нашим великим французским кинорежиссером
Она подхватывала на лету:
— Ах, Франсуа… Вы знаете, это было в Каннах, я была там с Луи…
— Это наш еще великий французский режиссер Луи Маль…
— Да, Луи, и мы с ним в Palais du Cin'ema[253], и Франсуа, он идет к нам и здоровался с Луи, а потом некоторое время они вместе, а я иду позади с другим мужчиной, а потом я уже шла с Франсуа, и это очень странно, потому что он не смотрит мне в лицо, всегда в пол, только иногда быстро вверх, а потом опять вниз, но наконец он глядит на меня и сказал: «Могу ли я узнать ваш номер телефона?»
— И вы, — подытожил сотрудник, — давали ему номер.
Тут он перехватил инициативу и спросил ее про работу с Луисом Бунюэлем в фильме «Дневник горничной».
— Ах, дон Луис… — начала она своим глубоким, гортанным голосом курильщицы. — Он моя любовь. Я говорю ему однажды: «Ох, дон Луис, если бы я была вашей дочерью!» А он мне: «Нет, моя дорогая, вам не надо этого желать, будь вы моя дочь, я бы вас запер и не позволял сниматься в кино!»
— Я с давних пор люблю песню, которую вы поете в «Жюле и Джиме», — сказал он ей за бокалом «шато бешвель». — Le Tourbillon[254]. Это старая песня или ее написали для фильма?
— Ни то ни другое, — ответила она. — Ее написали для меня. Это был, вы знаете, мой старый возлюбленный, и, когда мы расстались, он пишет эту песню. А потом, когда Франсуа говорит, что я должна петь, я предлагаю эту песню ему, и он согласен.
— А теперь, — спросил он, — когда это такая знаменитая кинематографическая сцена, вы как о ней думаете? В ней по-прежнему звучит песня, которую написал для вас бывший возлюбленный, или это для вас песня из «Жюля и Джима»?
— О, ну… — пожала она плечами, — теперь это песня из фильма.
Перед тем как он покинул резиденцию, посол отвел его в сторонку и сообщил, что ему присуждена высшая степень — степень командора — французского Ордена искусств и литературы. Огромная честь. Решение, сказал посол, было принято еще несколько лет назад, но предыдущее французское правительство положило его под сукно. Теперь, однако, тут, в резиденции, будет устроен вечер в его честь, и он получит орденский знак и ленту. Это чудесная новость, сказал он послу, но несколько дней спустя французские власти дали задний ход. Женщина из посольства, ответственная за рассылку приглашений, сказала, что «ждет отмашки из Парижа», а потом — странное дело — ни с послом, ни с атташе по культуре Оливье Пуавром д’Арвором никак не удавалось связаться. После нескольких дней саботажа он позвонил Жаку Лангу, и тот объяснил ему, что через десять дней во Францию приедет с визитом президент Ирана и потому французский МИД тянет с награждением. Ланг сделал несколько звонков, и они решили дело. Ему позвонил Оливье. Не согласится ли он немного подождать, чтобы месье Ланг смог сам приехать в Лондон и вручить ему орден? Да, сказал он. Конечно.
Зафар пригласил его на вечеринку. Люди из группы охраны сопроводили его в ночной клуб, а затем старательно закрывали глаза на обычные для таких клубов вещи. Он оказался за одним столиком с Деймоном Олберном и Алексом Джеймсом из группы Blur; они знали о его сотрудничестве с U2 и тоже были не прочь записать песню на его слова. Вдруг возник спрос на его услуги по стихотворной части. Алекс выпил б'oльшую часть бутылки абсента, что, пожалуй, было опрометчиво. «У меня охрененная идея, — сказал он. — Я пишу слова, ты пишешь музыку». Но, Алекс, мягко возразил он, я не умею сочинять музыку и ни на чем не играю. «Фигня, — настаивал Алекс. — Я тебя научу лабать на гитаре. За полчаса научу. Это фигня полная. А потом ты пишешь музыку, я пишу слова. Охрененно выйдет». Сотрудничества с Blur у него не вышло.
Он встретился в Скотленд-Ярде с Бобом Блейком, возглавлявшим теперь подразделение «А», чтобы поговорить о будущем. Новый роман, сказал он, выйдет в новом году, и он должен иметь возможность представить его публике как следует, нормально объявлять заранее обо всех мероприятиях, о встречах с читателями. Подобных встреч к тому времени уже прошло достаточно, чтобы полиция не видела в них проблемы. Кроме того, он хотел еще снизить уровень защиты. Он понимал, что авиакомпаниям по-прежнему спокойнее, когда его доставляет к самолету группа охраны, и что организаторы публичных мероприятий тоже предпочитают,
Войдя в кабинет министра иностранных дел в палате общин, он увидел там генерального директора МИ-5 Стивена Ландера и Робина Кука, у которого была для него плохая новость. Получены разведданные, сказал Кук, о заседании иранского Высшего совета национальной безопасности (Ландер, когда Кук начал произносить это название, посмотрел на него укоризненно), на котором Хатами и Харрази не сумели унять сторонников жесткого курса. Что же касается Хаменеи, он «не имеет возможности» приструнить «стражей революции» и «Хезболлу». Так что опасность для его жизни сохраняется. Однако, продолжил Кук, лично он и Форин-офис прилагают все усилия к тому, чтобы решить проблему, и данных, что планируется атака, нет, если не считать беспокойства по поводу Индии. Покушение на него в какой-либо из западных стран маловероятно, сказал Ландер. Маловероятно было слабоватым утешением, но что делать. «Я сообщил Харрази, — сказал Кук, — что мы знаем про заседание ВСНБ, и Харрази был изрядно шокирован. Он попытался нас убедить, что сделка остается в силе. Он знает, что на кону его репутация и репутация Хатами».
Сохранять самообладание.
Все в мире несовершенно, но такую степень несовершенства непросто было переварить. И все же он по-прежнему был настроен решительно. Ему необходимо было снова стать хозяином своей жизни. Он не мог больше ждать, чтобы «уровень несовершенства» снизился до приемлемого. Но когда он заговаривал с Элизабет об Америке, она не хотела слушать. Она слушала Исабель Фонсеку: «Америка опасная страна, там у всех есть огнестрельное оружие». Она относилась к его нью-йоркской мечте все более враждебно. Иногда неровная линия разрыва между ними делалась для него почти зримой, и разрыв становился все шире, как будто мир был листом бумаги, а они, оказавшись на разных половинах этого разорванного листа, отдалялись друг от друга; как будто рано или поздно их истории, несмотря на годы любви, с неизбежностью должны были продолжиться на разных страницах, потому что, когда жизнь начинает изъясняться в повелительном наклонении, императивами, живущему ничего не остается, как подчиниться. Для него величайшим императивом была свобода, для нее — материнство, и несомненно, отчасти дело было в том, что ей как матери жизнь в Америке без полицейской охраны казалась жизнью опасной и безответственной, отчасти — в том, что она была англичанка и не хотела, чтобы ее сын вырос американцем, отчасти — в том, что она почти не знала Америки, ее Америка была мало чем помимо Бриджгемптона, и она боялась, что в Нью-Йорке будет изолированна и одинока. Он понимал все ее страхи и сомнения, но его собственные нужды были непререкаемы, как приказы, и он знал, что сделает то, что должно быть сделано.
Иногда любви, одной любви недостаточно.
Его матери исполнилось семьдесят два. Когда он сообщил ей по телефону, что в 1999 году у него выходит новая книга, она сказала ему на урду: Ис дафа кои аччхи си китаб ликхна. «На этот раз напиши приятную книгу».
IX. Его милленаристская иллюзия
Иногда любви, одной любви недостаточно. После смерти мужа Негин Рушди узнала, что ее первый муж, красивый юноша, который влюбился в нее, когда она была молоденькой Зохрой Батт, еще жив. У них был подлинный любовный союз, а не брак по указке родителей, и расстались они не потому, что разлюбили друг друга, а потому, что у него не получалось стать отцом, а материнство было императивом. Ее печаль оттого, что она променяла любовь к мужчине на любовь к еще не рожденным детям, была так глубока, что она много лет не произносила его имени, и ее дети росли, даже и не подозревая о его существовании, пока в конце концов она не призналась Самин, старшей дочери. «Его звали Шакил», — сказала она, и покраснела, и заплакала, как будто призналась в супружеской измене. При сыне она никогда о нем не упоминала, не говорила, чем он зарабатывает на жизнь, в каком городе поселился. Он был ее привидением, призраком утраченной любви, и из верности мужу, отцу ее детей, она терпела его призрачное присутствие молча.