Эдельвейсы — не только цветы
Шрифт:
Утром загремел засов. Солдат с крючковатым носом повел Митрича в штаб.
— Полагаю, Нечитайль, все продумал? — сказал офицер, поджимая губы.
— Ясно, что тут думать.
— Значит, решил?
Митрич переступил с ноги на ногу и, подняв на гитлеровца по-детски наивные глаза, одним духом выпалил:
— Все решил, господин оккупатель!
Офицер поморщился:
— Ты сказал — оккупатель?.. Какой оккупатель? — глаза его сузились. — Надо знать, мы есть освободитель!
— Извиняйте. Прошу…
— Что просийт?
— Прошу, значит, освободить.
Офицер нахмурился:
— Плохо думал. Еще подумайт!
В дверях появился тот же солдат, снова повел старика в подвал. Дед, шагая, мысленно посмеивался: «А что — выкусили? Не на того напали, сучьи уши!»
Солдат открыл тяжелую дверь, показал взглядом: иди! Митрич надел очки, боясь оступиться, и вдруг, вскрикнув от боли, покатился по бетонным ступенькам вниз. Приподняв голову, увидел над собой солдата. Тот пустил в ход каблуки.
Когда старик затих, немец громыхнул дверью и дважды повернул ключ.
Выйдя на опушку рощи, Вано Пруидзе прислушался: близко, в темноте, урчали автомашины, лязгали гусеницами тягачи, танки. Вано свернул правее. Впереди на светлой полоске неба смутно вырисовывались гребни тор. Там, за горами — Сухуми.
Как давно он не был в родных краях! В мирное время не пришлось, а война отпусками не балует…
Каким он стал, его город?
На берегу моря, в глинобитном доме, живет мать. Нелегко ей одной. Старший сын погиб под Ленинградом. А младший — вот он — шагает, прячась от гитлеровцев, у самых гор…
Прикрыв глаза рукою, Вано живо представил, как он подходит к родному дому. Из калитки навстречу выходит мать. Все такая же тихая, спокойная, лишь прибавилось морщинок на лице да совсем побелели волосы.
Всплеснула руками:
— Сынок!
Дальше все, как в детстве: он сидит на любимом месте, за окном — море. Мать подает чай с лимоном. Тот же чайник с синими горошками по бокам. Чашка с отбитой ручкой. И даже ложечка та, которой много лет назад любил помешивать чай покойный отец.
Вздрогнув, Вано поднял голову.
Осторожно, задами, подошел к селению: ни огонька, ни звука. Обогнул белую мазанку, пополз в садик. Отсюда видна короткая улочка, на ней — ни часовых, ни машин… Значит, фашистов нет. Хотел зайти в одну из хат — передумал. Зачем? Поднялся, пошел мимо высоких тополей. Впереди снова горы — родные, близкие, но вместе с тем далекие, страшные.
В горы хорошо бы вместе с Донцовым: силен, смел. Но командир… Куда его, раненого? Не оставлять же на верную гибель? Случалось, и спал вместе с командиром под одной шинелью, и ел из одного котелка… Первое слово у него — братка. Белорус… Вспомнились и нелады. Всякое было. Очень уж строг, даже на войне не переменился. Но опять же — как без строгости? На то и командир, чтобы требовать. Армия без дисциплины — не армия. И все же кончится война и разойдутся они в разные стороны. А мать… Мать — это вечно — и радость, и боль на всю жизнь. Не зря говорится: «Изжарь яичницу для матери на ладони, все равно останешься у нее в долгу».
…Светало.
Лейтенант
Донцов не отходил от лейтенанта: вокруг фашисты, может быть всякое. В руке у Донцова — граната. В кармане еще одна. Но о гранатах у него свое мнение — непостоянное это оружие — бросил и опять ничего в руках… Вот если бы автомат…
Наплывали разные мысли. Виделась родная деревня Червона Дибровка, и становилось до боли жалко жизни, которая была до войны. Конечно, и тогда не все было гладко: недостатки, трудности… Но теперь все это казалось мелочным, пустяшным. И Степан снова ловил себя на том, что не умел по-настоящему ценить мирной жизни.
Сзади послышался треск сучьев. Донцов насторожился: фашисты?
Из-за кустов ольшаника появился Пруидзе. Он торопливо подошел к командиру, опустился на траву, заговорил сбивчиво, горячо:
— Роща совсем маленький… Там хутор… В саду — груш, яблок… Настоящий Кавказ, товарищ командир!.. И фашистов там нет. По дороге идут, а там нет…
— Так и знал, — облегченно выдохнул лейтенант.
Пруидзе не понял, к чему относилось это — «так и знал», — подсел ближе к лейтенанту и, как всегда, запальчиво стал объяснять, как пройти к хутору.
— Главное — к хутору, а там пристроитесь, — убежденно заключил он.
— Кто пристроится? — не понял Донцов.
— Как кто? Известно, командир.
— Я командира не брошу!
— А разве я бросать собираюсь? — широко раскрыл глаза Пруидзе. — Совсем у тебя дурной голова, Степан! Лечить командира надо! А где лечить? На хуторе!
Со стороны гор донеслись артиллерийские выстрелы. Все притихли. Огонь нарастал, усиливался. Выстрелы сливались с разрывами: били, как видно, на близкое расстояние.
Трудно было сказать, кто там «бил». Может, свои, уходя в горы, отбивались из последних сил? А может, стремясь оседлать тропу, что вела на перевал, наступали фашисты?
— Товарищ Пруидзе, вы осмотрели хутор? — нарушил тишину лейтенант.
Вано вскочил на ноги:
— В дома не заходил, людей не видел. Но фашистов там нет. Это точно, товарищ командир. Ни одного шакала фашистского нет.
— Откуда знаешь, если в дома не заходил? — подхватил Степан.
— Молчи, пожалуйста! Говорю, молчи! — отмахнулся от него Пруидзе. — Надо быстро! Понимаешь? — и, взяв раненого на спину, понес его к опушке рощи.
Остановились на краю хутора в садочке. Степан тотчас поспешил во двор — разузнать что и как — обстановка быстро менялась, и, кто знает, не заявились ли фрицы?
На него с лаем набросилась большая серая собака. Отбиваясь, солдат попятился к сараю. Уперся спиною в дверь, да так, что она отворилась, и Донцов застыл на месте — перед ним с лопатой в руках стояла девушка. Белая кофточка, полные загорелые руки. На лице испуг. Видно, услышала лай собаки и поторопилась вылезть из ямы, которую зачем-то копала здесь, в сарае.