Эдик. Путешествие в мир детского писателя Эдуарда Успенского
Шрифт:
Первые приезды часто были ориентированы на два города в окрестностях Москвы: Звенигород и раскинувшийся вокруг Троице-Сергиева монастыря Загорск (ныне Сергиев Посад) — обветшалый городок. Особенно в Загорск Эдуард возил меня явно с удовольствием. Возможно, потому, что путь был не слишком долог, и потому, что ему нравилось за рулем, а время таким образом пролетало веселее. Да и потому, что в тех краях находился один приличный ресторан.
Машина двигалась на бензине, а человек на пище. Но даже в советское время в Загорске функционировал помимо трактира настоящий монастырь, в котором можно было увидеть толстого попа (почему-то все виденные мной православные священники были действительно жирными и не страдавшими отсутствием аппетита) и бабушек — старушек у стены
Для чего они такие объемы воды употребляли, не знаю.
Однако я увидел тогда нечто уникальное, по крайней мере, я до сих пор помню увиденное. Бога в Советском Союзе не было, религия была суеверием и предана анафеме, но тем не менее один этот монастырь мог вести подготовку новых батюшек. Почему? Неужели руководители страны все-таки были верующими, тайком, как бы на всякий случай? В Загорске из-за этого самого монастыря бывали туристы, которые приносили городу кое-какие денежные поступления.
Мы бывали и в других местах, аппетиты росли, разрешений на хождение мы не спрашивали. Часто мы ездили уже на машине посмотреть именно запрещенные для иностранца места. То дело было в местности, которая была слишком поблизости от военных территорий, то в огромных дачах, которые Сталин настроил для академиков и прочей элиты: в стране равенства одни свиньи были более равны, чем другие. Оруэлл был, разумеется, прав и в этом.
С годами новые города отыскивались все дальше, как, например, Ростов Великий, в кабаке которого я увидел больше клиентов, буквально, на земле — на земляном полу, — чем в очереди за выпивкой. Какой-то халдей (официант) поднимал людей в вертикальное положение, а другие помогали товарищам встать обратно в хвост и ждать, когда подойдет их очередь. Пиво было на вкус, как и сейчас. Прибрежные лодки были все одинаковые, зеленые и склепанные из листового железа. Монастырское укрепление — кремль — был потрясающим. Нашелся местный художник, чьи картины, изображающие одну маленькую церквушку и прибрежный пейзаж, до сих пор висят на стене раздевалки нашей сауны.
Эдуард улыбался мне. Ты видишь кое-что, что без меня не увидишь… Это, в свою очередь, радовало его. Так происходило то и дело. Столь же большое впечатление на меня произвел и Можайск. Все, увиденное мною, уносило меня обратно в XIX век, как по-прежнему почти всегда бывает в настоящей российской глубинке.
В городе Можайске мы искали сначала библиотеку, такое интересует писателя, особенно Эдуарда, и библиотека нашлась. Что самое хорошее, книги были там настоящие, правильные книги, как старые, так и новые. Люди читали и читали много. В том числе и ради развлечения, но не развлекательную литературу.
А все остальное было уже почти древним: только электрические провода и машины указывали подобно новым книгам на современность. Город ютился на краю оврага, он был словно старинный оттиск, да и то увиденный во сне.
Казалось, будто именно на дне крутого оврага, зияющего рядом с этим самым городом, располагалась и та деревня Уклеево, о которой Чехов написал одну из самых трогательных своих повестей «В овраге». Это, к тому же, еще и очень русский рассказ, ибо добро тут отнюдь не побеждает зло, а зло, то есть алчная, властолюбивая и кровожадная Аксинья, побеждает. Вся власть и мирская маммона оказывается, в конечном счете, у нее в руках. Но, тем не менее, ощутимо витает в какой-то почти неосознанной форме мечта о хорошей, чистой и правильной жизни: именно в душах и сердцах бедных людей, таких как потерявшая своего ребенка Липа и ее мать. Они отдадут и то немногое, что имеют, поделятся пищей даже с тем человеком, который прежде презирал их с высот своей власти. Но теперь, будучи бессильным стариком, отстраненным от дел и вытолкнутым Аксиньей на большую дорогу, этот человек сам нуждался в помощи.
Только так может побеждать добро в России.
Поскольку Эдуард знал, как я люблю Чехова, он отвез меня сначала в дом-музей в Москве, на двери которого все еще была была старинная табличка: «Доктор А. П. Чехов». А когда этот музей был досконально осмотрен, Эдуард отвез меня еще и в Мелихово, в чеховское имение.
Мелихово было мифическим местом. Юхани Пелтонен годами пытался попасть туда, пока, наконец, не получил официальное разрешение. А мы о разрешениях тогда даже не думали. Эдуард просто направил туда нос своей машины, дал мне читать карту, и мы добрались. Музей был открыт, на месте автобус и школьный класс, а внутри тихо и благоговейно. Оказалось, что только флигель, в котором Чехов писал «Чайку», был подлинным: все остальное было специально выстроено вновь. Неужели в войну немцы все здесь уничтожили? Они в этих краях были. Оказалось — нет, все уничтожило время и плохое содержание.
Позднее я бывал в Мелихово довольно часто. И всякий раз здание и окружающая территория производят впечатление. Как будто Антон Павлович и сам все еще рассеянно где-то здесь прогуливается, в лесу или вдоль выкопанных им прудов.
Во время очередной книжной ярмарки ко мне в поездке в Мелихово, кроме Мартти, присоединились Хаавикко и даже Марья Кемппинен. Хаавикко собрал семена бессмертника и посеял их потом в своей резиденции Сяркиярви. Возможно, он не подумал, что эти цветы высадила советская власть.
…Мы смотрели, удивлялись, я наконец-то мог помолчать. А Эдуард наслаждался. Он видел, что я впечатлен увиденным; что пребывание в Мелихово нравится и остальным гостям. Что-что, а уж это доставляло хозяину радость. Страха, что нас могут задержать, Эдуард не испытывал.
Тем не менее во время одной из таких экскурсий по изучению бесклассового классового общества или резиденций привилегированных его представителей из кустарника неожиданно вынырнул милиционер и остановил машину. Белый жезл мелькнул в воздухе, и Эдуард затормозил. Я помню взволнованную фразу Риммы с переднего сиденья: «Как это плохо, что мы попались…» Мне приказали молчать, а если у меня спросят документы — сказать, что я из Эстонии. Акцент мой в любом случае обнаружился бы.
К счастью, этого не произошло. Милиционер изучил водительские права Эдуарда и пристально взглянул на нас. У меня, однако, не спросили ничего. Физиономия у меня была вполне русская, она действовала как самый лучший паспорт. А моя тогдашняя спутница жизни могла принадлежать к более аристократичной части народа. Водку уже выпили, и на мне в этих поездках часто была серо-черная телогрейка, или сталинская куртка, как ее называли, — стеганый ватник, который носили сельские жители и рабочие. Но даже если бы я был в лучшей одежде, у меня на лице был написан некий скрытый мессидж: этот человек из наших. Что и сам я уже тогда ощущал. Почему так было, невозможно объяснить. Милиционер махнул рукой и пропал, а мы смогли продолжить путь.
Гостиницы, в которых я останавливался в Москве, менялись в зависимости от заказчика и организатора поездки. В гостиничные номера русский в принципе заходить не мог, хотя никакого официального запрета, возможно, и не было. Кроме как для женщин, если останутся на ночь. Служащие на этажах, или бабушки, проверяли гостей, запоминали, кипятили чай и продавали его вместе с печеньем. Эдуард был в своей стихии и ладил с ними. Несколькими словами он словно пленял человека, заставлял даже самого сердитого постепенно оттаять и прийти в хорошее настроение — и все тут. Но под ушами-микрофонами разговаривать все-таки не хотелось; ребята ждали, пока я переодевался, мылся и чистил зубы, а затем снова в путь. Это касалось всех гостиниц от — «Украины» до «Националя» и от «Метрополя» до «Интуриста», и даже моей самой любимой, маленькой гостиницы «Берлин», в нижнем холле которой почему-то стояло облезлое чучело медведя. Капитализм заставил медведя исчезнуть, растряся последнюю шерсть, вернул старинное название «Савой», а цены взвинтил до таких недостижимых небес, которыми обычный человек мог снова восхищаться лишь издали.