Ее город
Шрифт:
— Боюсь, я не оправдаю твоих надежд. Мне как раз больше нравятся простолюдины, а не супер-пупер эрудиты. Мне всегда кажется, что те, кого считают элитой, на самом деле наиболее невежественны, а простые люди — самые мудрые. Наверное, все потому, что я и сама мещанка, как ты говоришь.
— А вот хамить не надо, ладно? Сколько тебе лет? Что ты успела повидать в Китае? Как много ты знаешь о Жао Циндэ и старом носильщике — двух совершенно разных людях?
Взгляд Не Вэньянь стал тяжелым и холодным. Она внезапно выпрямилась и даже внешне изменилась — это была уже не та женщина средних лет, которую я привыкла видеть.
Затем Не Вэньянь поведала мне кое-что экстраординарное:
— В Китае был известный поэт по имени Не Ганьну. Ты должна знать его. Он из Цзиньшаня, провинция Хубэй. Это мой родной город, а Не Ганьну —
Естественно, я была ошарашена. Не Вэньянь посмотрела на меня с состраданием и привела еще один пример трагедии китайских литераторов. В 1949 году Не Ганьну опубликовал поэму «Зов горы», в которой очень эмоционально отразил новые реалии Китая: «Схватите на улице любого ребенка и поцелуйте его крепко-крепко, он не окажется помещичьим сыном, потому что помещиков больше нет». Это стихотворение немедленно раскритиковали; молодой поэт Шао Яньсян заявил, что оно наполнено мелкобуржуазным фанатизмом и идеологически небезупречно. Вскоре после этого стихотворение самого Шао Яньсяна раскритиковали другие поэты, и в 1957 году его тоже заклеймили как правого. Его строки гласили: «Партия, ты солнце, я звезда, я сияю благодаря твоей власти». Критики осудили его в излишнем высокомерии: партия — солнце, а он аж целая звезда?!
Я не удержалась и воскликнула:
— Я знаю Шао Яньсяна, он отлично пишет!
— Я нисколько не сомневаюсь в твоем отношении к этому поэту, его стихи хороши, но, как заметили другие поэты, он допустил ряд ошибок. Ведь если партия — это солнце, то мы можем быть лишь травой, а чаще всего цветами. Это огромная разница. И неужели на этом фоне стихи Не Ганьну справедливо считать серьезной оплошностью?!
Я снова ошеломленно смотрела на Не Вэньянь. Она беспомощно покачала головой и сказала:
— Ты не можешь осознать это и поверить в такие подробности, не так ли? К сожалению, это не роман, а реальность Китая, подобное происходит прямо у нас под носом. Ты-то думаешь, что мы испытываем к Жао Циндэ просто личную неприязнь? Ошибаешься! Полагаешь, я слишком настороженно отношусь к другим? Ошибаешься! Ты не понимаешь, что творится в Китае, и не умеешь бояться. Я очень беспокоюсь о тебе!
Я больше не смела улыбаться. Я хотела бы искренне поблагодарить Не Вэньянь, но была слишком смущена даже для того, чтобы просто вымолвить «спасибо».
Рассказ Не Вэньянь заставил меня с восхищением взглянуть на нее. Моя соседка, неприметная женщина средних лет, является внучкой известного поэта; сердце ее полно истории и философии, а я, легкомысленная и поверхностная, недооцениваю других. Не Вэньянь действительно относилась ко мне с состраданием, и мне стоило бы дорожить этим отношением в сегодняшнем равнодушном мире — как и теми уроками, что преподали литераторы прошлого. Я мещанка, мне хорошо живется в этом городе, я зарабатываю своим трудом и, возможно, только так смогу победить без борьбы. Даже если судьба сделала человека бедным, он все равно способен достичь состояния, которое ценил Конфуций: довольствоваться малым количеством пищи и воды и не изменять своей радости. Китайский способ взаимодействия с миром оказывается настолько таинственным, настолько метафизическим, что человек вынужден превратить свою линейную жизнь в цветок с тяжелыми лепестками — наподобие желтого махрового пиона, воплощения весны.
В конце 2001 года старый носильщик отправился домой встречать Новый год. И больше не вернулся. Старик скончался. Зато приехал его сын, очень на него похожий, словно отлитый по той же форме, только молодой, с гладкой кожей и светлой улыбкой. Он принес отцовскую корзину и сел на приступочку у ворот нашего ЖК. Никто толком не знал, что случилось со стариком. Сколько бы
Чжан Хуа рассердилась:
— Эй, парень, что ж ты двух слов связать не можешь?
Молодой человек оробел и снова пересказал историю — все так же каллиграфически, несколькими летящими штрихами туши. И хотя он казался лишенным душевной теплоты, в нем тоже чувствовалась простота деревенского жителя. Жизнь человека подобна зажженной лампе: когда лампа гаснет, мир тускнеет и исчезает, но что же остается делать живым?
И только шарф старого носильщика заслужил историю более длинную, чем рассказ о весеннем посеве и сборе урожая. Старый носильщик очень любил русского писателя Толстого, и однажды, не знаю в какой газете, он прочитал о том, как престарелый Толстой, окончательно покинув дом, повязал один из своих любимых длинных шарфов. Тогда старик купил себе такой же длинный шарф. Он носил его много лет и попросил, чтобы после смерти его похоронили вместе с ним. Его жена не раз ссорилась с ним из-за этого. И когда он умер, сняла с мужа шарф и попросила невестку распустить его и связать свитер для Вьюна.
Это действительно тот случай, когда прах — к праху, пепел — к пеплу, шерсть — к свитеру, а тепло — к ребенку. История получилась немного мрачноватая, но в то же время очень добрая, и она должна была закончиться именно так. Оказалось, что шарф старику не связала жена или любовница, — он сам его купил. Похоже, не все истории связаны с женщинами. Как, например, эта — о «толстовском» шарфе.
(18)
Шарф старого носильщика не должен быть предметом насмешек. Нелегко старику в одиночку зарабатывать на жизнь в огромном городе. Если у тебя нет ничего в жизни, приходится полагаться на веру, и потому очень важно во что-то верить.
Примерно в 1949 году семья моего деда попала в отчаянное положение. Двенадцать его детей погибли — кто-то просто умер, кого-то расстреляли, кто-то скончался в результате стихийных бедствий, — и только трое выжили. Дом сгорел, ящики с бабушкиным приданым украли, а недавно купленную в деревне землю пришлось отдать, чтобы их не признали помещиками. В эти дни моя бабушка делала пасту из желтой грязи, лепила бодхисатву, ставила ее на очаг и перед ней воскуривала благовония. Несмотря на всю бедность и невзгоды, нельзя позволять сердцу покидать свое место — тогда удастся обрести безопасность и покой. Когда человек спокоен, он щедр; даже питаясь простой кашей с овощами, он не позволяет себе скатиться в депрессию. В моей памяти до сих пор хранятся воспоминания о бабушке. Она, тогда совсем уже старая, походила на буддийских святых, которым все поклонялись: очень толстая, со сморщенным ртом и вечно улыбающимся лицом. Иногда она снимала с себя одежду, обнажая спину, и просила детей ногтями соскоблить корочки от потницы, обещая за три штуки заплатить фэнь[83]. У бабушки эти корки наслаивались друг на друга, размером они были с рисовое зернышко, очень блестящие, и если поддеть ногтем, то отлетали со щелчком. Закончив скрести, мы припорашивали ей спину детской присыпкой, потом приседали на корточки перед ее коленями и получали заработанные деньги. Она заодно совала нам в рот имбирные леденцы. Мы не любили их, а бабушка приговаривала: «Это не я дала вам имбирные леденцы, а тот бодхисатва, что стоит на очаге. Он завещал: „Ешьте редьку зимой и имбирь летом — и врачам не придется давать назначения“». Итак, мы верили ее словам, сосали имбирные леденцы и учили наставление бодхисатвы. Позже, конечно, мы узнали, что это было расхожее изречение, и по цепочке передали его уже своим детям. Передавая от поколения к поколению жизненные устои, мы опираемся на веру; имея веру, принимаем поговорки за заветы бодхисатвы и наоборот. Наша личная религия живет в наших сердцах, идет ли речь о бодхисатве или о толстовском шарфе — все это своего рода вера. Как сказал Шакьямуни, вы не можете увидеть Татхагату в тридцати двух проявлениях, дхарма повсюду, но вы должны верить в это.