Егор. Биографический роман. Книжка для смышленых людей от десяти до шестнадцати лет
Шрифт:
«Юность кончается в один день – и этот день не отметишь в календаре: “Сегодня окончилась моя юность”. Она уходит незаметно – так незаметно, что с нею не успеваешь проститься. Только что ты был молодой и красивый, а смотришь – и пионер в трамвае уже говорит тебе: “Дяденька”. И ты ловишь в темном трамвайном стекле свое отражение и думаешь с удивлением: “Да, дяденька!” Юность кончилась, а когда, какого числа, в котором часу? Неизвестно» (В. Каверин. Два капитана).
12. Начало 80-х: полный атас в Москве
«Хорошо бы где-нибудь отыскать людей, – подумал он. – Для начала просто людей – чистых, выбритых, внимательных, гостеприимных. Не надо
Эти годы в Советском Союзе – довольно тяжелые. Кажется, что сопротивление властью в значительной степени подавлено. Академик Сахаров – в ссылке в Горьком, под круглосуточным наблюдением КГБ; к нему почти никого не допускают. Часть диссидентов – в лагерях, другая выдавлена за границу. Но вся мыслящая часть страны, приникая ухом к радиоприемникам, пытаясь расслышать сквозь гэбистские глушилки западные радиостанции, следит за происходящим в Польше. С 1980 года по стране идут забастовки и демонстрации. Рабочие в массовом масштабе создают новые, независимые профсоюзы; у нас в стране про такое и слыхом не слыхали – наши профсоюзы, которые Ленин назвал «школой коммунизма», полностью подчинены власти. 17 сентября 1980 года в Гданьске (где большая судоверфь – главный очаг забастовочного движения) собираются представители всех новых профсоюзов и объединяются в союз «Солидарность». После полуторамесячной борьбы «Солидарность» была зарегистрирована. Для европейских «соцстран» она стала на всю первую половину 80-х единственным – и крайне важным – очагом (и примером) борьбы граждан за свои права и за свободу. Даже когда в декабре 1981 года в Польше вводится военное положение, лидеров демократического движения интернируют – «Солидарность» продолжает борьбу с режимом. Ее не останавливает жестокость власти, человеческие жертвы.
Это – предвестие недалеких перемен в «социалистическом лагере». Но мы, современники, не видим их признаков в нашей стране, которая возглавляет этот «лагерь» (как верно скажет позже один юморист – «Хорошее место лагерем не назовут»). Реальный признак один – явное дряхление режима. Но кто поручится, что он не переживет нас?..
.. В конце 70-х Егор Гайдар учился в аспирантуре и написал диссертацию за полтора года (вместо трех лет и более, как пишут обычно) – о том самом хозрасчете, за попытку ввести который хотя бы в одном совхозе погиб в тюрьме Иван Худенко.
Напомню, что совхоз – это советское хозяйство, но в основном сельское. Тема Гайдара – хозрасчет не в сельском хозяйстве, а на промышленном предприятии. Но, так или иначе – речь идет о единственном теоретически возможном «рыночном» вкраплении в социалистической экономике…
Итак, он защищается досрочно, в 1980-м. «К этому времени точно знаю, что буду делать дальше» (Е. Гайдар, 1996).
Он начинает работать в Институте системных исследований. Директором был академик Д. Гвишиани, зять премьер-министра СССР А. Н. Косыгина.
Здесь – одна тонкость, непонятная ни иностранцам, ни тем, кто родился после советской власти, и нуждающаяся в пояснении.
Надо иметь в виду, что главные усилия мыслящих и деятельных людей в советское время были направлены на то, чтобы найти себе такое рабочее место (нору, нишу…), где власть не очень сильно мешала бы нормальной работе. Если в нормальных странах власть в основном (за исключением исключений) удовлетворена, если люди успешно работают, в Советском Союзе «брежневской» эпохи – все наоборот: как только где-то становилась очевидна успешная творческая работа – ее бросались гасить, обвиняя ее участников в идеологической неполноценности или в чем-нибудь подобном.
Директорство зятя Косыгина «обеспечивало институту хорошие связи, а следовательно, относительную идеологическую автономию» (Е. Гайдар, 1996). То есть – какую-то самостоятельность, работу без ежеминутной оглядки на власть.
И в этом институте, и в родственном ему Центральном экономико-математическом на научных семинарах обсуждаются «самые острые теоретические проблемы без оглядки на идеологическую “чистоту” суждений».
Да, это Москва… Она несравнима в те годы в этом смысле с любым провинциальным городом – и даже с тогдашним Ленинградом. В ней кое-что все-таки можно. Почему? Трудно объяснить. Быть может, потому что очень большое сгущение мыслящих и нетрусливых людей оказывает на власть невидимое, но ощутимое давление. Власть «брежневского» розлива, не очень-то расположенная к непрерывной борьбе, устает от необходимости постоянного сопротивления нашему нажиму. И, сама того не желая, прогибается…
«Когда я впервые попал на такой семинар, руководимый Николаем Петраковым, с трудами которого был давно знаком, появилось ощущение, что вот-вот собравшихся потащат в кутузку», – вспоминал Гайдар.
Воспоминания нынешних питерцев о первых встречах с московскими семинарами – еще круче.
Рассказывает А. Чубайс участнику московских семинаров П. Авену: «…о своих ощущениях от Гайдара и всей вашей команды. Ты даже не представляешь, каким масштабным это было для нас потрясением по сравнению с тем, какими мы были до вас. Потому что мы жили в этом изолированном питерском мире, который… даже не знаю слова… идеологически был стерилен, что ли… А у вас – Аганбегян, Шаталин, Ясин выступают! Ничего себе!»
(Поясню: академик Аганбегян имел сомнительную репутацию в глазах власти; его доклады о реальном – устрашающем! – состоянии советской экономики ходили в Самиздате. – М. Ч.)
«Гриша (Глазков) с семинара приехал к нам, слушай, говорит, ты знаешь, в Москве – полный атас, ты не представляешь себе! Знаешь, как они к рыночникам относятся? Я говорю: как? (А это 1982–1983 год. У нас в Ленинграде само слово “рынок” запрещено – это же “антисоветчина”.) А в Москве относились так, как сейчас примерно относятся на Западе к гомосексуалистам. Кто-либо из рыночников выступает, а другие спрашивают: это кто? А в ответ: а это, говорят, не наши. И это всё! Никаких гонений, никаких персональных дел на парткоме, ничего… Я совершенно охренел от этого. Очень разная атмосфера была в Питере и в Москве. У нас в Ленинграде крупнейшие наши экономисты, может, две-три фигуры, но они совершенно несопоставимы с московскими…
И мы на этом интеллектуальном и человеческом фоне в 1984 году, имея за спиной пять лет реальной работы (обратим особое внимание на выделенные нами слова – в суровых, пронизанных сыском и доносами условиях советского Ленинграда группа молодых экономистов с 1979 года работает над тем, каким образом, когда настанет время, преобразовать скатывающуюся в пропасть страну! – М. Ч.), которая была настоящей, с планом работ, с заблаговременным внесением письменного доклада, с библиографией на 30–50—70 авторов на нескольких языках, работали совершенно в вакууме. Как это назвать, когда ты узнаешь, что там, в Москве, тоже обсуждаются абсолютно наши проблемы, у людей наш язык, наше понимание сути ситуации, наше ощущение просто надвигающейся катастрофы? Причем обсуждается все это абсолютно спокойно, как что-то само собой разумеющееся, а не как нечто на последнем градусе крамолы, как что-то такое, что приравнено к вооруженному восстанию против советской власти. Это было одно из самых сильных событий за всю предшествующую 1991 году историю.