Эхо Непрядвы
Шрифт:
– Расступись! – Олекса уколол жеребца шпорами, толпа раздалась – воинский конь безбоязненно шел на людей. Среди крикунов произошло короткое смятение, там перестали бить человека, он только стонал и охал; буяны попытались затереться среди народа, но опоздали: толпа вдруг уплотнилась, иные напрасно совались в нее, отыскивая щель. Лишь когда Олекса с двумя дружинниками приблизился, толпа раздалась – как бы оттолкнула от себя кучку людей разного возраста, бородатых и обритых, с неуловимо похожими лицами – из тех, что мелькают на торжищах, в корчмах, у церковных папертей.
– Кто учинил смуту? Ты? – Взгляд Олексы уперся в косоплечего высокого парня с одутловатым лицом и бегающими глазами.
– Какая те разница, боярин? Не люб нам суконник, иного воеводу хотим.
– Да не он начал – тот
– Ты слыхал волю народа, Мизгирь?
– Моя воля – лес да поле. Пропадайте вы тут пропадом!
– Взять его! – Олекса перевел взгляд на испитого мужика с синяком во весь глаз. – Ну, вяжите!
Мужик хихикнул, обернулся на других, косоплечий осклабился:
– Руки у нево коротки, боярин, да и у тебя – тож.
С тонким свистом выплеснулся из ножен бледно-синий клинок, замер у стремени всадника. Несколько окружающих подступили было к косоплечему, тот выдернул из-за пояса окованный длинный кистень.
– Я вам повяжу! Очумели, псы, кого слухаете? Бей ево!
Едва уловимо вспыхнул клинок в быстром уколе, снова замер у стремени, с опущенного острия скатилась в пыль алая брусничина. Мизгирь удивленно всхлипнул, подкосился в ногах, из горла его хлынуло ручьем, окрасив рубаху, и он свалился под ноги коня. Олекса развернулся среди онемелой толпы, направился обратно к помосту. Адам сурово заговорил:
– Прежде – о Кариме-кожевнике и иных татарах в его сотне. Они – москвитяне и то доказали кровью на Куликовом поле. А ворвись Орда в Москву, их ждут муки горше наших.
– Верно, воевода!
– Не Каримка напугал нынче ватажников, набившихся в город, и иных гуляев. Напугал их приказ мой – смертью карать грабежников. На беде народной тати ищут корысти, в смуте и безначалии хотят они насильничать и обирать. Многие дома пусты, и не жаль мне добра тех, кто убежал, но грабеж отвратен. Он растлевает, делает человека подобным зверю, пожирающему труп собрата. Допустим ли мы такое в граде нашем славном?
– Нет, воевода, нет!..
– А сколько честных бояр, княжеских воев, ополченцев из посада ушло с полками, оставив на нас старых отцов и матерей, женок и малых чад! Их ли выдадим в лапы разбойников? Ведь случилось уже страшное, позорное для христиан: прошлой ночью в Загорье зарезали старуху с отроком, надругались над женой ополченца, а после убили… Кто сотворил такое? Не те ли самые тати, што учиняют смуту на нашем вече?..
Сорвалось у Адама нечаянно или был умысел в его вопросе, но площадь отозвалась криком бешеной ярости. Только что иные готовы были счесть Олексу жестоким убийцей, страшным орудием власти, которой сами же его облекли, как вдруг слова народного воеводы словно бы молнией озарили смысл происшедшего.
– Смерть насильникам! Смерть!..
Напрасно Олекса размахивал руками и рвал глотку, пытаясь удержать толпу от расправы. Напрасно священник с церковной паперти протягивал руку с крестом, увещевая людей смирить гнев, разобраться, отделить преступников от невиновных – булавы и мечи ополченцев уже крестили ватажников. Пытающихся уползти в толпу по земле топтали ногами и прикалывали кинжалами, гуляев хватали и в других местах площади, где они своей грубой наглостью успели восстановить против себя народ. Скоро лишь прорехи в толпе – там, где лежали побитые, – напоминали о происшедшем.
– Што вы наделали, православные? – крикнул Олекса, едва унялась общая ярость. – Как можно без суда?
– А ты мог?
– Тот за кистень схватился. И мне вы дали власть…
– Мы дали! Стало – мы и есть главный суд. Не жалей, боярин. Волков жалеть – овец не стричь.
Олекса обернулся к Адаму и поразился: тот стоял на помосте спокойный, сложив на груди мощные руки. И заговорил он уверенно, властно, словно уже привык воеводствовать:
– Теперь ступайте по домам, готовьтесь: завтра начнем переселяться в детинец. Всё – конец вечу!
Ведя коня в поводу за Адамом и боярами к воротам Кремля, Олекса хмурился, пряча за напускной суровостью душевную смуту. Не сам ли он подал народу пример к жестокой расправе, в которой, возможно, погибли люди пусть и не ангельского образа жизни, однако и не заслужившие подобной казни? Иные могли бы еще послужить Москве, очиститься перед богом, как очищались многие на Куликовом поле. Ведь вот что вышло – главный-то смутьян, тайный атаман бродяг и татей Жирошка, и тот, с волчьим именем, что вызвал смертоубийство на площади, где-то скрылись, а их злосчастные подручники побиты. Тревожно и другое: не попытаются ли Жирошка и этот Бирюк отомстить нынешней ночью, подговорив оставшихся татей? Погода сухая – запалят посад с разных концов да и начнут резать людей в суматохе – тут и кожевникам с кузнецами не уследить. Он вспомнил о семьях товарищей, живущих в посаде. Если уж сам великий князь оставил жену в Москве, едва ли кто-то из кметов сумел вывезти своих. Увиделась вдруг крошечная дочурка Васьки Тупика, даже ощутил ее цепкую ручонку – за палец его держалась, когда погружали в купель, – он, Олекса, стал её крестным отцом. Улыбнулся и вздрогнул, представив, что с нею и с Дарьей могло случиться то страшное, что случилось минувшей ночью в Загорье. Увиделась и Анюта, девушка, до изумления похожая на цветок незабудку, посреди пустой гостевой залы княжеского терема. Он решил семьи ушедших воинов переселить в Кремль сегодня же.
К вечеру вся зареченская сторона перешла на левый берег, и дружинники Владимира Красного запалили деревянные мосты. Расставляя ополченческие сотни и определяя порядок стражи, Олекса новыми глазами приглядывался к белокаменной крепости. Москва и Неглинка охватывали ее с юга, запада и северо-запада; они, конечно, не остановят врага, но лишат его свободного передвижения под кремлевской стеной. Орде придется штурмовать высокую северную и восточную стену – это великая помога защитникам крепости. Опять же хану надо переправлять войско на левый берег – за то время москвитяне привыкнут к виду неприятеля, сочтут его силы. Враг особенно страшен, когда наваливается внезапно. Надо будет только выжечь дотла и Заречье, и Великий Досад, и Загорье, чтобы усложнить хану строительство переправы, лишить его возможности быстро соорудить приметы к стене. Закончив дела с начальниками сотен, Олекса направился в посад. У Никольских ворот – крики, свалка, забористая брань. Ополченцы со стены метали камни в каких-то разбегающихся людей, оглушенная лошадь билась в упряжи перед самыми воротами.
– Што у вас творится?
– Да вот, боярин, – отвечали со стены, – вишь дело какое: черные-то люди в детинец норовят до времени, а бояре – из детинца. Мы и осаживаем.
Олекса не стал вмешиваться, зная приказ нового воеводы: до его особого слова никого больше не выпускать из Кремля. Сам Олекса не видел проку в тех, кто упорно стремился вон из стольной, Адаму же страшновато терять последних «лучших людей».
В посаде после веча удивительно тихо. Всюду встречались вооруженные караулы. Всматриваясь в строгие лица бородачей и юнцов, прислушиваясь к голосам новоявленных десятских, замечая, как послушно прибывающие в город люди занимают указанные им места на улицах и во дворах, и с какой готовностью повсюду отворяют им ворота московские жители, и до чего спокойно в телегах и у таганов женщины кормят ребятишек, Олекса стал подумывать, что народу дано непостижимое знание. Если в грозное время он способен действовать своей волей, выдвигая воевод и распорядителей, зачем ему в обыденной жизни такая прорва князей, бояр, поместников, окольников, дьяков, тиунов, судей, тысяцких, сотских, десятских, приставов, попов и прочих, и прочих – дармоедов? Разве сельские мужики не могут себе выбрать старшин, как это делают ремесленники посада? Конечно, без князя с войском не обойтись государству, но ведь сколько при каждом князе одних лишь бояр «служилых» – от мечников и конюших до разных спальников, стольников, сокольников и собачников – враз не перечислишь! И у каждого – поместья с людьми, и каждый держит свору своих «служилых». Кому служат они? Любой замечал, наверное, что в разные начальники чаще всего выбиваются люди хитрые, корыстные, умеющие блюсти, прежде всего, собственную выгоду. И не за то ли их ставят начальствовать, что господину они сапоги лижут, извиваются пред ним во прахе, но подначальных сгрызут и затопчут, когда велят им собственная выгода и хозяйский интерес?