Эхо шагов
Шрифт:
Корпуса, этажи, лестницы, нужная дверь. Табличка: «Киногруппа „Андриеш“»… (оказалось, никакой киногруппы ещё не было, она была только в зародыше. Комнату он одолжил. Канцелярский стол — тоже. И табличку соорудил наскоро. Но…) Дверь распахнулась так, словно за ней ждала армия тех, кто распахивает двери… и в лицо мне ударили два зелёных глаза — прожектора. Они изучали меня не более секунды, характерным мгновенным стоп-взглядом. И началось.
Человек сел за стол (в комнате ничего, кроме стола и трёх стульев) и движениями факира стал извлекать откуда-то разные кусочки ткани.
— Зелёный тюль — для первого эпизода.
— Белый атлас — платье во втором эпизоде.
— Цвет бирюзы — ваш цвет.
— Чёрный бархат…
Снова мгновенный взгляд.
— Ничто
На стол ложится чёрный бархатный лоскут, а на него из рукава (похоже, действительно из рукава) падает бело-розовая жемчужина. Упала и — покатилась. И — на пол. Он нагнулся за ней и почему-то страшно смутился. И пригласил нас пройтись по территории студии.
По дороге говорил-говорил без умолку, словно не давая опомниться.
Говорил, что учился у Игоря Савченко, окончил ВГИК в его мастерской, получил назначение на Киевскую студию и страшно этому рад: здесь ещё недавно работал Александр Петрович Довженко. Кивнул в сторону Щорсовского павильона — там снимались легендарные фильмы до того, как Украина расправилась с Довженко.
Тогда ещё никто не предполагал, что студии будет присвоено имя Довженко, с которым надлежаще расправились, и что ровно через двадцать лет, после не менее легендарного фильма «Тени забытых предков», точно так же расправятся с Параджановым, а ещё через двадцать пять лет воздвигнут памятник на территории той же студии. Но это — потом. А пока он — начинающий режиссёр и живёт в общежитии, где поселился с друзьями-однокурсниками: Геней Габаем и Суреном Шахбазяном. И непременно познакомит нас. Габай, о, Габай! — он великолепен. Герой. Умница. Нельсон. Красавец. Не вздумайте влюбиться. Сурен Шахбазян говорит очень тихо, и потому его все слышат. Не произнёс ни одного лишнего слова в жизни. На вопрос: «Куда идёшь?» — отвечает: «В один дом, по одному делу». Гениальный оператор. Он должен делать фотопробы.
Мама заметила, что незадолго до этого Даниил Демуцкий (оператор Довженко) сделал серию её и моих портретов. Сергей оживился: «Вы позволите посмотреть?».
— Как хорошо, что вы в консерватории учитесь. Музыкальность вам пригодится. Я тоже учился в консерватории, у Нины Львовны Дорлиак. У меня — тенор. Был.
И запел. Сколько помню, пел он романс «Не ветер, вея с высоты…». Пел проникновенно, очень серьёзно, высоким-высоким голосом, глядя куда-то поверх. Потом, много позднее, я услышу, как он потешает слушателей комическим исполнением романса «Средь шумного бала».
Вопросы — ответы:
— Где? — Средь шумного бала…
— Как? — Случайно…
— В чём? — В тревоге мирской…
— Чего? — Суеты…
— Что сделал? — Тебя я увидел…
— Уточните: — Но тайна…
Но это позднее. А пока: «Не ветер…».
Узкая дорога между яблоневыми деревьями — целый сад, посаженный Довженко, — он всё время оглядывается на нас с мамой, приближается и неожиданно говорит: «Вам надо играть на арфе», отходит на несколько шагов вперёд и смотрит так, как будто я уже играю на арфе, здесь, сию минуту; куда-то в сторону смотрит пристально, будто ждёт кого-то… И вдруг. Действительно: и вдруг. Из-за кустов вышла лошадь и пошла, пошла. И прямо на меня. Я оторопела. Все оторопели. А та подошла, стала на задние ноги, а передние попыталась положить мне на плечи. Я — навзничь. Боже, что тут поднялось: гвалт, суматоха. Меня подняли (ничего страшного), лошадь увели (извините, необъезженная), а Сергей… исчез. Через минуту появляется: в одной руке псевдостаринная чаша со льдом («извините, что без шампанского»), в другой — гранат. Я ещё не знала, что это — символика. Ещё не было «Цвета граната» («Саят Нова»), ещё не было «Сурамской крепости» и «Ашик Кериба». Ещё не видели зёрен, как драгоценных камней в разломанном гранате, ещё не видели вытекающего из плода сока — как живой крови.
Тогда ещё ничего не видели и не знали. Я лишь видела человека, совершающего странный ритуал преподношения граната:
— Прошу вас, не печальтесь. У нас в Грузии это считается хорошей приметой. Если девушку ударяет лошадь, это к счастью…
Кино было без меня.
А через два года некто, вышедший из зоны («Зэк Володя в сером клетчатом костюме»), из той зоны, что Сергей именовал «Артеком» и где пробыл четыре года, принесёт коллаж от него. Коллаж-сюжет. Кто-то в восточном халате, похожий на хана, предлагает гранат. Продублированная головка итальянки Пикассо, у одной закрыт глаз: мама скончалась в тот год. Лошадь, колесо, восточные письмена, сухая бабочка. Вечная, удивительная символика Сергея. И мамина фотография, через которую «проросло» дерево-травинка, и две детские головки из персидских миниатюр по бокам. Из чего делались коллажи там, в зоне? Да из чего попало (не считая присланных ему фотографий): из мешковины, из растений, из фольги от молочных бутылок, из того, что можно было вырезать из открыток и журналов. Да, по сути, нет того, что не могло бы родить коллажную идею. Вплоть до тоненькой наклейки на консервной банке. Вот уж воистину и в буквальном смысле: «Когда б вы знали, из какого сора…».
Открытка, посланная ему к Новому 1977 году, вернулась в виде коллажа — поздравления моим детям. Вернулась 30 декабря. А ровно через год, 31-го декабря 1977 года, вернулся он. Внезапно, нежданно. Но не в Киев, а в Тбилиси. Только с вокзала позвонил.
Ходынка. Сумасшедший дом. Дверь не закрывается, всё время кто-то входит, кто-то выходит. Посреди маленькой комнаты — ведро мимоз. У Сергея странное отношение к цветам: он равнодушен к живым. Но уж если приносит, то вёдрами. Однажды перед Новым годом принёс ведро анютиных глазок. Живые цветы — под ёлкой, рядом с Дедом Морозом из ваты.
Ведро мимоз — совсем не то, что веточка. Дурман в доме.
— Как по-вашему, что я делал эти два месяца в Тбилиси? Вокруг меня все пили, пели и плакали. А я отращивал «ёжик»! И торговал люстрами.
Не слушайте его. Потом он скажет совсем другое, а потом — опять другое и тоже правду. Когда он был в зоне, на студии состоялось собрание, на котором специальным протоколом было закреплено решение больше никогда не принимать Параджанова в ряды коллектива. Это был юридический нонсенс, но не это его печалило: среди подписавших протокол были те, кем он дорожил.
Он молчал. Он делал вид, что не знает, и молчал. Но на студию никогда не вернулся, хотя было много заманчивого: кому, как не ему, снимать фильм о Врубеле?
Он дарил идеи, дарил щедро, походя, и тем, кто его любил, и тем, кто предал. «Ну и что? Какая разница?».
Строки из лагерного письма:
«В тумане над освещённым лагерем всю ночь кричали заблудшие в ночи гуси. Они сели на освещённый километр. Их ловили голые заключённые, их прятали. Их отнимали прапорщики цвета хаки. Наутро ветер колыхал серые пушинки. Шёл дождь, моросило. Крушение… Косяком ушедшие, мои тёти и дяди — серые одуванчики».
Когда импульс превратился в сценарий «Лебединое Озеро. Зона» — он отдал его другу. Он раздаёт всё: идеи, пиджаки, бижутерию — лагерное ювелирное искусство, — мимозы. Сейчас он смеётся, плачет, без остановки ходит по квартире, заглядывает в лица, отворачивается от меня, кричит моей двадцатилетней дочке: «Маша, убью! Не смей переписываться с зэком!», как будто не он был виновником этой переписки, как будто не он направил Маше письма «одного гениального парня» с тремя судимостями, как будто не он просил Машу присылать в зону книги и ноты для «гениального парня»; и вообще, как будто не он организовал в зоне студию, а потом — выставку работ осуждённых и просил всех присылать всё, что возможно, для коллажей и поделок. Теперь он кричит на неё, на меня, на себя, кричит, что зона — это ад, через который все должны пройти, это Данте, это Босх, это надо знать. Что вышел из лагеря случайно, и только поэтому не было оркестра. Симфонического. Слава Богу. Что вызвали на допрос — накручивали ещё три года — поставили лицом к стене, а он вдруг почувствовал, что в него летит пух — пуховое бельё, присланное Лилей (Брик). И что объявили амнистию. И отпустили. Что-то не то, что-то должно было быть иначе.