Эхо
Шрифт:
– Значит, я рассказывала тебе.
Стоит полистать комплекты «Огонька» за двадцатые годы…
ГЛАВА VII
Спал долго. Может быть, даже несколько суток. Никогда потом не говорил об этом с Ганалчи. Проснулся голодным и здоровым. Болели только, ныли и отчаянно зудели десны. Я тронул их рукою, и на пальцах остались капельки крови.
– Э, парень, – сказал Ганалчи; он сидел рядом на обычном своем месте, но, проснувшись, я его не заметил. – Пей-ка, парень, – протянул кружку с густой коричневой жидкостью. – Пей.
Я
Ганалчи одобрительно качал головою и что-то бубнил свое. Этот голос слышал я и во сне, от него становилось очень хорошо и тихо на сердце. Я снова заснул.
Теперь мне ничего не снилось, но было тепло и уютно. И еще несколько раз просыпался. Ганалчи протягивал кружку, я пил и снова засыпал.
Но вот проснулся среди ночи. Как можно тише выбрался из спального мешка, сел на постели, соображая, сколько же времени не выходил на волю. Огляделся вокруг. Постель Ганалчи была не занята, не смята даже. Жар в очаге мягко освещал чум, но и не гасил звезд в крошечном круглом хонаре нашего жилища.
И снова, как в то первое пробуждение, не сразу увидел я Ганалчи. Л он так и сидел на обычном своем месте, и трубочка была зажата в кулаке, и выпрямлена спина, чуть-чуть только против обыкновения ссутулился, но глаза были закрыты, и лицо вовсе недвижимое. Ганалчи спал сидя.
Он не проснулся, когда я, одевшись, вышел на волю и постоял подле выхода, прислушиваясь к ночи. К частолесью, куда я отошел, из тайги заспешили олени, окружили меня, тычась мордами в снег у моих ног. И я поговорил с ними недолго, ощущая в себе что-то новое, словно бы пришедшее в меня извне. Так бывает, когда закрываешь только что прочитанную мудрую книгу и, затаив дыхание, боясь пошевелиться, слушаешь в себе какое-то не объяснимое словами Присутствие. Так было и тогда со мною, под теми звездами, в той удивительной ночной звукоте, которая не казалась мне страшной, но, наоборот, радовала и предвещала долгую добрую жизнь.
Олени вовсю затиснули меня, слизав снег вокруг до самой земли, и я, сопротивляясь их силе, стал медленно выбираться из этого живого круга, оглаживая животных по их шелковистым холкам, по некрасивым мордам. Они задевали меня своими рогами, и я отводил их руками совсем так, словно пробирался через заросли густого, но невысокого кустарника.
И снова стоял я у входа в чум, закинув голову к небу, стараясь уловить тот необычайный шелест с горних высот, который можно услышать только на Севере в такую вот ночь странного месяца Вороны.
Почти над самой моей головой стоял Хэглен, а к нему, вздымая млечную пыль мирозданий, мчались во весь опор Сохатые, преследуемые Охотниками!
Я впервые вдруг ясно увидел это и замер, затаил дыхание, чтобы продлить этот удивительный миг далекой межзвездной охоты. А на небе уже вместо Сохатых и Охотников привычно возникал Большой ковш, а чуть поодаль зелеными рысьими глазками вспыхивали Стражи, черпал неизмеримую глубину Малый ковшик и Кассиопея, вольно раскинувшись в том же зените, пленяла прекрасного Ориона… И все там было незыблемо и вечно, как и вокруг меня, и во мне, и в том стремительно возникшем звуке, который не пугал меня теперь, но звал к Тайне, туда, где неторопливо текут подо льдом три реки, три свидетеля свершившегося в то далекое утро…
– Ты не знал, – говорит Ганалчи, – в месяц Вороны просыпается звук. Ты не знал. Тайге тоже замерз голос. Зимой тайга молчит. В месяц Вороны – оттаял голос. Ты не знал.
Вот и еще одна тайна Великого Севера. В апреле глубоко в земле оживает сплетение корней. Первые соки медленно движутся по стволам вверх, к первым теплым лучам солнца. В месяц Вороны солнце и светит и греет уже. Под тем теплом подтаивает ожеледь на ветвях, обретают движение и кухта и сугробы, первые крохотные клювики солнечных затаек долбят ледяной наст, и тайгою бродит из края в край оживший голос тайги, и носит его из края в край на своих крыльях ультан – эхо…
Вот и вся причина моей болезни. И я верю в это, но и немножко не верю, но от этого мне не делается хуже.
– Много мяса ел, – говорит Ганалчи, – кровь свою портил. Я кровь тебе лечил.
– Как?
– А… Думать надо! Трава есть, корень, кора такой, вода разный… Много. Думать надо! Знать. Я знаю.
Ганалчи наладил для меня диету. Сам отбирает особенные куски мяса, поит странной похлебкой, заправленной словно бы молотым зерном, то очень твердым, то вязким, как резина, я устаю жевать, а старик доволен.
Все ко мне в стойбище относятся теперь с превосходным вниманием, жалеют, стремясь как-то и выразить эту жалость. Для них я по-прежнему больной, но сам я этого не чувствую. Никогда не было во мне столько энергии, силы и какой-то неудержимой радости. Но бабушка Дари, древняя и с виду вовсе немощная старушка, едва дотягиваясь, треплет меня по плечу, как несмышленыша.
Я, вероятно, и есть такой для них. В этом вот круге самых простых вещей и простейших истин, без которых, по их понятиям, нет человека.
С каким трудом дается мне осмысление этого Простейшего круга! Не будь рядом Ганалчи, его семьи, даже этой древней бабушки Дари, и мне природой будет запрещено жить. Потому что я не умею жить в природе. Мне было это дано, но я потерял это. Потерять легко… Найти трудно… Но я ищу,
В нашем ежедневном рационе появилось новое блюдо. Охотники добыли сагжоя.
Домашних оленей эвенки издревле не убивают. Не убивают их и сейчас в семье Ганалчи. Странные и прекрасные узы соединяют человека с этим животным – подлинная и высокая, иначе и не назовешь, любовь. Олень и человек с незапамятных времен живут тут, на Севере, вместе. Говорят, что он и тепло, и движение, и работа, и пища для эвенка.
С последним я согласиться не могу. Даже в самые страшные голодные времена, когда семья буквально вымирала, никто не поднимал руку на оленя, никто не забивал его в пищу. Случалось, падало животное, и тогда его съедали. Но чтобы убить оленя ради удовлетворения голода – такого в прошлом не было. Тут действовал самый сильный Закон – необсуждаемого запрета. Так всегда было с домашним оленем, и стада старались всегда умножить.
Дикого оленя добывали, и это всегда было большим праздником.