Эхо
Шрифт:
Вот и нынче в нашем стойбище такой праздник. И необычайное кушанье на столе. Его готовила бабушка Дари.
Сначала она чистила и мыла кишки сагжоя, ловко, как пряжу, сматывая их в клубок. Потом ходила в тайгу и что-то там собирала, шинковала и толкла с жиром мясо. А потом, ловко продев в деревянное колечко кишку и вывернув на ободок края, набивала ее приготовленным фаршем. Перевязывала на равные доли сырой жилкой, и получались колбаски, которые, отварив в котле, подали к празднику.
Колбаса эта оказалась необыкновенно вкусной. Ели ее все с большим аппетитом, а мне казалось,
Колбасный фарш был с легкой перчащей остринкой, благоуханно пахнущей кедровым орехом. Кедровников в этих местах не было вовсе, и я считал, что бабушка Дари возит орешки ради такого вот праздничного случая.
Всем очень нравилось, что я так хвалю и так за обе щеки уплетаю стряпню бабушки Дари, и мне подкладывали, а я и не отказывался.
– Это с орешками? – спросил я, и все заулыбались радостно, и старушка закачала головой.
– Та-та, оресками, оресками…
Потом Ганалчи объяснил мне, что блюдо это действительно приготовлено с орешками, которые собирала бабушка Дари в оленьем стаде.
– Она знает, – сказал Ганалчи. – Не всякий орешек; олений надо брать. Дари знает…
Это объяснение не вызвало во мне брезгливости, я даже пожалел, что не знал об этом раньше. И это тоже обрадовало Ганалчи.
– Очень нужно, – сказал. – Польса очень. Олень чистый. Совсем чистый.
Оленя в тайге считают самым чистым животным. Оно так и есть. Питается олень почти одним чистейшим ягелем, пьет очень мало воды, и только родниковую, порою ему хватает росной влаги, а зимой и вовсе не пьет – лижет снег. Мясо его считается лучшим, но есть его надо с умом. Оно обладает слабительным свойством.
Беременным женщинам не только не разрешается есть оленину, но даже глядеть, как ее едят. Считается, что нарушение этого запрета приведет к тому, что роды будут очень тяжелыми.
Вопреки многим утверждениям, что эвенки неприхотливы и неразборчивы в пище, у меня создалось совсем другое мнение. Я ел в кочевьях и стойбищах настолько изысканно и вкусно приготовленные и весьма разнообразные кушанья, что не могу с ними сравнить ни одно из самых деликатесных в европейской кухне. Более того, мне кажется, что наиболее вкусное, что мы имеем в своей еде, как раз ближе всего к таежной пище.
Болезнь моя, скорее связанная не только с нервным напряжением, которое пришло от общения с тишиной, от отсутствия привычных раздражителей, обычной в нашей жизни суеты и спешки, связана была еще и с начинающейся весенней цингою. И лечил меня Ганалчи, кроме сна, возбуждаемого дымом сжигаемых трав, того самого напитка, голосового речитатива и, что еще более удивительно, – счета, еще и диетой, о которой знал куда больше всех тогда знакомых мне врачей.
Я расспрашивал Ганалчи о пище, пытаясь записать кое-какие секреты их кухни. И он охотно открывал мне их, вроде того, каким было приготовление оленьих колбасок.
Особенно строгая диета накладывается на беременных и кормящих женщин. До родов женщина не имеет права есть брюшину медведя, мясо старого оленя. Но позволительно и даже следует есть почки и печень, мясо сердечной мышцы и снятое с головы. Считается, что это облегчит роды и ребенок будет резвым. Но после родов надолго определяется запрет на рыбу и птицу, нельзя есть и зайчатину.
Мы уходили к месту Тунгусского Дива. Ганалчи подробно рассказал сыновьям, куда надо пасти стадо, определил и еще какие-то задания, выбрал из ездовых оленей самых крупных и сильных. На трех из них положили вьюки, и мы, ни с кем не прощаясь, покинули стойбище. Шли на лыжах. Впереди Ганалчи, следом вьючные олени, за ними я и за мною на связке еще шесть запасных. Два из них под седлами. Для чего их заседлали, мне непонятно.
Ехать верхом не смогу: слишком высок я и тяжел. У оленя очень слабая спина, и если на нем едут верхом, то садятся на самую шею, вытягивая вперед ноги. С моей комплекцией этого не получится. Ежели даже заберусь на рога, ноги будут волочиться по земле.
В полночной стороне взошла Звезда.
В полночную страну приходит утро.
Мы идем в ночь по серым в сумерках снегам. Тайга все еще изрыта копанннами, где-то близко пасутся олени, а значит, мы еще идем маршрутом нашего стада. Ганалчи не оглядывается, идет неторопливо, но ходко. Аргиш наш по долгому склону поднимается в сопку. Тайга редеет, но деревья становятся выше, могучее.
Стемнело стремительно, но и глаза уже привыкли к сумеркам, хорошо видны и Ганалчи, и передовые вьючные олени, и те, что идут за мной налегке. Ганалчи на остановках будет менять их под вьюками, отправляя передовых на отдых, а отдохнувших – под поклажу вперед.
Луны еще нет, но деревья отбрасывают тени, едва различимые, словно бы снег под ними припорошен тонкой гарью. Небо, далекое и темное, все еще посылает к нам свет.
Странное чувство охватило меня, когда нынче утром Ганалчи сказал:
– Побежим, парень, однако, на Кимчу. Сейчас побежим.
Ну вот и свершилось, подумалось тогда. Услышал, как сердце мое, словно бы от испуга, забилось часто-часто и как обрадовалось оно, но в то же время ощутил, что все во мне противится. Ради этого дня вот уже много раз прилетал па Север, жил подолгу в таежной глухомани, совершал не один переход в междуречье Тунгусок, выискивал очевидцев того давнего события, бродил не однажды с кочевниками-оленеводами, наконец, обрел такую нужную мне дружбу с Ганалчи, прожил в стойбищах его семьи почти всю эту зиму, выяснив, что стадо пройдет совсем недалеко от Великой котловины, и вот теперь, когда старик предлагает идти туда, я не хочу, даже страшусь и ищу в себе какие-либо причины, чтобы отказаться.
Ганалчи, кажется, понял мое состояние, но виду не подал, занялся сборами.
И я собираюсь, укладываю рюкзак, упаковываю вещи, которые следует оставить тут и которые будут кочевать вместе с тем, что оставляет Ганалчи. Целый день не покидает меня желание сказать старику о том, что я передумал, что не окреп после болезни и потому не могу идти к Великой котловине. Но я не говорю. А он словно бы ждет этого.
И вот как в омут бросаюсь.
– Деда, – зову я его. Он рядом. Но произношу совсем не то, что хотел. – Мне карабин брать?