Эксгумация юности
Шрифт:
Все новости об отце сообщала ему Зоу. Отец не был богат. Он женился еще дважды. Первую из этих женщин звали Маргарет, и она потом тоже умерла. Но ее смерть наступила после долгой и, судя по всему, счастливой совместной жизни. Его последняя жена была богатой, очень богатой женщиной, и после ее смерти Уинвуд-старший сделался богачом. Майкл познакомился с Шейлой на одном из крайне редких мероприятий, когда они виделись с отцом, и она ему понравилась. Конечно, к тому времени он был уже не в том возрасте, чтобы судить слишком строго, но эта женщина все-таки произвела на него впечатление — хотя бы тем, что была совершенно не похожа на его мать. После смерти Шейлы отцу досталось все ее состояние, включая большой особняк в Норфолке, в котором они жили, и все деньги — к тому времени эта сумма значительно увеличилась благодаря банковским процентам, — которые она унаследовала еще от своего отца. Зоу рассказала Майклу, что это
В то время он уже был женат на Бабетте. Та была просто очарована Джоном Уинвудом — в значительной степени потому, думал Майкл, что старик был богат и из него можно было вытянуть деньги. У нее в голове уже зрели планы о шикарном фермерском доме, где есть цветные телевизоры и ванны с джакузи, за обитателями которого присматривают опрятно одетые молодые женщины, не слишком похожие на медсестер или врачей, которым готовит изысканную пищу специально приставленный к ним повар, автор статей с рецептами для глянцевых журналов. Майкл молча слушал до тех пор, пока Бабетта не предложила ему перевезти отца к ним в дом. По ее словам, в доме можно было сделать ремонт, а в пристройке оборудовать роскошные апартаменты для его отца. Наверное, его отвращение, выраженное в тот момент в весьма резких тонах, и привело к тому, что Бабетта очутилась в объятиях торговца автомобилями, с которым в итоге и сбежала.
Как-то Зоу получила известие из «Урбан-Грейндж» о том, что его отец очень болен и вот-вот умрет, и Майкл понял, что должен, наверное, поехать в Норфолк и проститься со стариком. Но до этого так и не дошло.
Джон Уинвуд выздоровел — он всегда выздоравливал, — встал-таки с постели и занял свое привычное инвалидное кресло. Его снова стали вывозить на прогулки в сад, в котором цвели циннии и рододендроны. Потом он снова был при смерти. И Майкл снова подумал, что надо бы съездить к нему и проститься. Он подождал день, другой — и вновь Джон Уинвуд выздоровел. Инвалидное кресло больше не понадобилось: он воспрянул духом, купил себе яркую одежду, начал делать физические упражнения, а затем и вовсе занялся бегом, словно молодой человек. Майкл не знал, сколько лет его отцу, и никогда не спрашивал об этом у Зоу. Когда он был ребенком, родители старались не говорить с ним о возрасте. До сих пор Майкл помнил, как удивился, когда Норман Бэчелор рассказал друзьям, что его отцу сорок два года, а матери — тридцать восемь. То, что Джон Уинвуд уже очень стар, и так было ясно, но сколько ему точно лет, Майкл не знал. Кроме того, он то и дело находился при смерти, но так пока и не умер.
После Майкла ближайшей родственницей отца была Зоу. И лишь она одна, как оказалось, получала о нем хоть какие-то известия. От работников «Урбан-Грейндж» или от самого Джона Уинвуда? Возможно, из обоих источников. Майкл уже не раз признавался себе, что судьба отца ему безразлична. Отец его абсолютно не интересовал. Из всей той жестокости и пренебрежения, которые проявлял к нему Джон Уинвуд, больше всего запомнилось не то, как отец три дня не вызывал в дом врача, когда Майкл сломал себе лодыжку, не тот день, когда он водил его на скотобойню, где когда-то работал мясником, даже не тот эпизод, когда он оставил его, больного корью, без воды, — а тот самый день, когда он бросил его одного на железнодорожной станции без денег и еды. Этого Майкл никак не мог ему простить. Он до сих пор помнил все подробности того дня: поездку в поезде, страх и одиночество, леди с собачкой… Но даже ее доброта не могла успокоить его в тот момент. Он с ужасом вспоминал, что родной отец мог так поступить со своим маленьким сынишкой. Остатки сыновней любви к Джону Уинвуду исчезли, растворились в тот самый день, когда он встретил Зоу и понял наконец, что такое настоящая родительская любовь.
Итак, он равнодушен к своему отцу? Так ли это на самом деле? Нет, просто он думал о нем как можно меньше, потому что Вивьен убедила его, что ненависть, которую он раньше чувствовал к Джону Уинвуду, подрывает разум и портит характер.
— Не нужно никого ненавидеть, — сказала она. — Это довольно бесполезно и даже вредит самому ненавистнику, а тот, кого ненавидят, живет себе и в ус не дует.
Поэтому все размышления по поводу отцовской несправедливости и даже некоторое желание отомстить в один прекрасный момент прекратились. Иногда он даже напевал один из церковных гимнов, которые нравились его отцу. Еще он пробовал думать о Джоне Уинвуде как об уже мертвом человеке, но эта попытка не удалась.
— Твой отец, — сказала Зоу, — был одним из тех людей, у которых всегда водятся деньги.
А мать? Майкл подумал о ней, но промолчал. Анита. Она была какой-то тусклой, неопределенной личностью из далекого прошлого. Где Джон Уинвуд встретил ее, почему женился на ней, сохранились ли у нее родственники — ответов на все эти вопросы у него не было. Все, что он мог еще вспомнить, было ее лицо. Он мог ее представить, когда закрывал глаза: это лицо воплощало если не красоту, то изящную привлекательность. Слегка вздернутый нос, короткая верхняя губа, глаза как у куклы, круглые розовые щеки и густые золотисто-рыжие волосы. У его первой жены Бабетты были похожие черты лица и рыжие волосы; его вторая жена Вивьен была, наоборот, серьезная и строгая, и лишь когда она улыбалась, казалось, будто из-за туч выглянуло солнце.
— Он, кажется, даже любил ее, — насколько он, конечно, мог полюбить женщину, — говорила Зоу, которая никогда не критиковала его отца. Возможно, она поняла, что Майкл больше не ребенок, которого она должна старательно оберегать от уродливой правды. — Так или иначе, он, кажется, испытывал что-то вроде угрызений совести. Шейла, вероятно, все-таки получила передозировку, что бы там ни говорили следователи. Мне она в последнее время казалась довольно несчастной.
— Да-да, именно так, — согласился Майкл, ожидая чего-то большего, но так и не дождавшись. Какое это теперь имело значение? Никакие откровения о его отце не могли его потрясти. Любые ниточки, связывающие их, разорвались на железнодорожной платформе шестьдесят лет назад. У него оставался лишь один вопрос, который он никогда не задавал прежде.
— А сколько ему сейчас?
— В январе следующего года ему исполнится сто лет.
Никогда раньше в своей жизни Алан не концентрировал все мысли на одном человеке в одной конкретной ситуации, и так день за днем. Засыпая, он думал о Дафни, и она же была первой, о ком он вспоминал, когда просыпался: как она ходит по Гамильтон-террас и по Сент-Джонс-Вуд-роуд, иногда останавливаясь, чтобы побеседовать с какой-нибудь безликой соседкой. Он представлял ее в своем доме и мысленно наблюдал, как она медленно ходит из комнаты в комнату; он видел, как она грациозно откидывается на диване с книгой в руке, а затем откладывает ее в сторону, чтобы вспомнить о чем-то или о ком-то — возможно, о нем. Думая о ней, он задавался вопросом, что они будут дальше делать.
Сбудется ли когда-нибудь то обещание, которое она ему дала? Слишком сомнительно, маловероятно; он был уже слишком стар, и, как бы ни хотелось это отрицать, она тоже была стара. В таком возрасте люди уже не влюблялись… Но у них, видимо, это получилось.
Алан предполагал и в каком-то смысле надеялся, что когда он будет смотреть на Розмари после своего возвращения с Гамильтон-террас, то ему станет стыдно. Он мог бы — как он размышлял, пока сидел в вагоне метро — даже почувствовать своего рода облегчение, что присутствие Розмари, само ее существование явственно покажет все их безумие, его и Дафни, — саму невозможность того, что взбрело им в головы, и явную неправедность их поступка. Но через мгновение все прошло, а вместо этого в голове мелькнула мысль о том, что сейчас было бы неправильно отказаться от блаженства, о котором мечтали они с Дафни. Отказавшись, он будет горько сожалеть всю оставшуюся жизнь. Сказать себе, что он будет теперь для Розмари бесполезным спутником, вовсе не мужем, а так, пустой оболочкой, что его разум и сердце отданы другой женщине, даже если он похож на ее бывшего мужа… Это, скорее, лицемерная увертка…
Розмари — хорошая женщина, неоднократно твердил Алан про себя. Она предана ему, она настоящая домохозяйка, по сути — его сиделка и мать его детей. А затем тоненький голос откуда-то из глубины души добавил, что истиной является лишь последнее… Он мысленно представил себе ее швейную машинку. И вспомнил об одном мюзикле, в котором швейная машинка была лучшим другом девочки, главной героини. Каким все это казалось древним, старомодным! Швейная машинка Розмари была, по сути, его злейшим врагом. Даже звук, который она издавала, это гудение, не похожее ни на что другое, все больше и больше действовало ему на нервы. Ни у одной из знакомых ему женщин не было швейной машинки, хотя в молодости их имели многие. Еще одну машинку он видел в химчистке на Хай-роуд, где женщина, облаченная в сари, сидела у окна и строчила швы. Как же он несправедлив к ней! Он ведь все равно не мог оставить Розмари! Это было просто невероятно. Но он размышлял об этом всякий раз, когда думал о Дафни…