Элегия мертвых дней
Шрифт:
Итак, в порыве внезапной щедрости, с какой мы освобождаемся от ненужных предметов, я извлек из стенного шкафа чудовищные кожаные приспособления и вручил их художнику. Он был так тронут, что чуть не заплакал.
– Давай без телячих нежностей, – сказал я, ибо тут же начал терзаться угрызениями совести. – Они тебе, наверное, не подойдут…
– Очень даже подойдут, – возразил Никола и моментально натянул на ноги громадные калевры.
– Ты все же посмотри, сможешь ли в них передвигаться, – с сомнением пробормотал я.
– Прекрасно смогу, – ответил тот, медленно волочась по кухне, как человек, засасываемый трясиной.
–
– Жмут? Да у меня так загрубели ноги, что жми, не жми…
Он так радовался башмакам, будто обнаружил в них не гвозди, а рождественский подарок. И, разумеется, сразу же отправился в „Трявну", чтобы похвастать обновкой.
Я выглянул из окна – проверить, действительно ли он может передвигаться, и к своему немалому удивлению установил: может. Естественно, Никола шагал отнюдь не легкой и грациозной походкой, но так ли уж много тех, кто легко и грациозно шагает по тернистому жизненному пути.
Я опасался, что когда он окажется в подпитии, дело примет гораздо более серьезный оборот. Но этого не произошло. Напротив, художник качался из стороны в сторону, но не падал, точь-в-точь, как ванька-встанька – деревянный человечек, нижняя часть которого заполнена свинцом. Да что там свинец. Эти калевры были увесистее свинца.
Пожив у меня, художник переехал к какому-то своему другу, потом к следующему. Он обладал особым чувством такта и старался никому не надоедать. Я виделся с ним все реже и реже. Обычно замечал его фигуру издалека, когда возвращался домой припозднившись. Никола шагал медленно и сосредоточенно, вытягивая ноги из невидимой трясины. Или же неподвижно стоял в свете уличного фонаря на углу, запрокинув голову и прикрыв глаза, точно собирался затянуть песню о колокольчике. В своих громадных башмаках он походил на памятник, установленный на пьедестале. Весьма хлипкий, не очень устойчивый памятник, но все же в его позе было нечто патетическое и трогательное.
Однажды Никола неожиданно навестил меня. Он был слегка навеселе, то есть пребывал в состоянии, заменявшем ему абсолютную трезвость.
– Ты еще хранишь ту картину?
Я принимал его на кухне, так как в комнате собрался наш литературный кружок.
– А как же.
– Можно мне взглянуть на нее?
Я принес пейзаж и установил его на стуле. Тот самый пейзаж с унылой листвой, белыми камбалами и дождливым пасмурным небом. Никола посмотрел на полотно, затем приблизился к нему вплотную, потом сел на кушетку и снова стал созерцать его сквозь полуприкрытые веки. Я было подумал, что он задремал, и собирался уйти, как вдруг он сказал:
– Наивная работа… И все же в ней что-то есть… Есть что-то такое…
Он покрутил в воздухе своим костлявым пальцем, словно пытаясь восполнить этим жестом недостающие слова. Потом опустил голову и с апатией произнес:
– Помнишь, что ты мне тогда сказал?
– Что она мне нравится…
– Нет. Что я никогда не закончу ее.
– Подумаешь, велика важность…
– Да, и все же это было важно. Тогда. Не сейчас.
Он встал с кушетки и уже совершенно иным тоном спросил:
– А у тебя, никак, гости?
Я кивнул.
– А выпить найдется?
– Выпить нет, почитать найдется.
– Ну что ж, читайте на здоровье. Читайте, пишите, рисуйте, а я пойду опрокину маленькую за упокой души.
– А кто умер? – спросил я, вовсе не думая, что
– Пока никто. Это еще впереди.
В сущности, он уже умер и знал об этом, раз притащился сюда как на панихиду, чтобы посмотреть на первую свою работу. Первую и последнюю. Что же касается его физической смерти, она наступила позднее и была нелепой, как смерть большинства пьяниц. Она застала его в провинциальной глуши, так что даже несколько его знакомых – собутыльников не смогли проводить его в последний путь, шествуя за нищенским катафалком. Впрочем, не верится, что там и был-то катафалк. Таких, как он, хоронят без церемоний.
А картина сгорела во время воздушного налета десятого января. Исчез с земли последний его след. Первый и последний.
Подобно маленькой провинциалке Вертинского, зачарованные грезами, они прибывали из бедняцких пригородов или из далеких пыльных городов. Они прибывали, чтобы писать стихи, рисовать картины или играть Гамлета, заходили в кабак лишь затем, чтобы дать себе короткую передышку. Заходили на минуту, но застревали надолго или навсегда, решив, что никому-то они не нужны. И красивая мечта постепенно блекла, превращаясь из болезненного страстного томления в банальную тему для разговора, пока в конце концов не угасала вместе с ними в один печальный день.
Для некоторых так было лучше – покинуть мир молодыми. Все мосты к отступлению они сожгли, их ожидала полная деградация. Покинуть этот мир до полной деградации вовсе не значит уйти из жизни преждевременно.
Человек, который убедил меня в этом, отличался внушительным ростом. Крупная голова. Львиная грива. Правда, грива была седая, но клубы кабацкого дыма придали ей желтоватый оттенок. Я пришел в „Шефку", обиталище Ламара, пытаясь разыскать кого-нибудь из нашей компании. Здесь, в отличие от „Трявны", народ собирался лишь на обед или по вечерам, ибо „Шефка" стала местом встреч не богемы, а деловых людей – инженеров, архитекторов, врачей и тому подобной публики.
Я вошел, огляделся, кабак был почти пуст. Было два часа пополудни, и компания – если она вообще собиралась – уже разошлась. Я уже собирался уходить, когда услышал за своей спиной мягкий басистый голос:
– Вы ищите Лалю?
За угловым столиком в царственной позе покойно расположился мужчина с львиной гривой. Я ответил, что он угадал.
– Он ушел в типографию, но скоро вернется. Можете присесть, если желаете. Я тоже поджидаю одного из своих друзей.
Я принял приглашение просто потому, что некуда было идти в этот мертвый час, в эту июльскую жару.
– Извините, ничем не могу угостить вас, – лениво пророкотал Лев. – Бюджет мой исчерпан, поскольку я только что приобрел книги.
Он небрежно указал на стул, на котором вместе с импозантной тростью лежал сверток.
– Не беспокойтесь, – сказал я. – У меня с бюджетом порядок. Что будете пить?
Мы выпили и побеседовали, потом снова выпили, так как Лалю не появлялся. Незнакомец, несмотря на свою горделивую осанку, оказался любезным и словоохотливым собеседником. Из его речей я понял, что он юрист, много путешествовал по свету, несколько лет провел в Америке. Последнего сообщения оказалось вполне достаточно, чтобы завязалась продолжительная кабацкая беседа. В те годы меня все еще распирало любопытство.