Елена
Шрифт:
Часть первая
I
Любите ли вы романы, начинающиеся таким образом:
«В одно прекрасное утро…»
Или:
«Это было весною, утро было светло и прозрачно», и проч.?
Я так очень люблю. Как-то легко дышится при таком вступлении: вам представляются идеи света и воздуха, вы уверены сразу, что речь пойдет о природе и любви, юности и
Вы тоже не любите писателей, которые с первой страницы открывают перед вами царство зимы со всеми его ужасами: вводят вас в мрачную мансарду, от голых стен которой веет могильною сыростью, проникающей вас до костей, и знакомят вас с несчастным семейством, которое силится согреться перед жалкою печью с догорающими остатками дров…
Вы требуете от романистов развлечения в ваши праздные часы, а они, вместо того чтобы вызвать на лице вашем веселую улыбку, разоблачают перед вами жизнь и, сдергивая покровы с действительности, оставляют перед вами мрачные, возмутительные картины нищеты и порока. К этим картинам должно приготовить читателя: чтобы добраться до жалкой мансарды, должно миновать несколько этажей; другими словами: пройти мимо счастливых…
Впрочем, и зима хороша при некоторых условиях…
Теплая, уютная комната, тяжелые шелковые занавеси, пропускающие в нее свет до того нерешительный, что в комнате незаметно, хороша или дурна погода, ясно или подернуто тучами небо; мягкие ковры, весело выглядывающие из рам картины, широкие покойные кресла, зовущие к отдохновению диваны, цветы, хрусталь, мрамор… бойко разгоревшийся и весело озаряющий всю картину каминный огонь, от которого в комнате тепло, как в гнезде; спящая, полуприкрытая батистом и кружевами женщина, не вынужденная холодом безобразно кутаться до самых глаз в ватное одеяло… Если женщина эта молода и если с первого взгляда можно сказать, что она прекрасна — в промелькнувшей перед нами картине, можно примириться с зимой.
Но я остаюсь при своем пристрастии в пользу весны: довольство, разлитое во всей природе, лучше довольства, сосредоточенного в нескольких комфортабельных комнатах; июньская тень лучше декабрьского камина.
Предлежащий роман начинается весною.
В светлое майское утро 1834 г. двое молодых людей гуляли под арками Риволи.
Одинакового роста оба, казалось, они были и одних лет; один из них был блондин, у другого были черные волосы.
Голубые глаза, отсутствие бакенбардов и усов, бледность и кроткое выражение лица сообщали всей физиономии блондина несколько меланхолический характер.
Черные глаза, усы, широкие плечи и твердая поступь человека, обладающего для ежедневной траты неистощимым жизненным запасом, — обнаруживали железное здоровье брюнета. Во рту его дымилась сигара, тогда как блондин не курил. Но лицо его было так же кротко, как и лицо его товарища. Взглянув на этого высокого, сильного мужчину, каждый сказал бы, что это одна из тех щедро одаренных натур, которые отдаются любви безраздельно, физическими и нравственными силами.
Случалось ли вам встречать подобные натуры? Они способны к выражению привязанности и страсти во всякое время, потому что существование
Блондин звался Эдмон де Пере; имя брюнета Густав Домон.
Они были товарищами по коллегии; разность натур, взаимно пополнявших одна другую, укрепила их дружеские связи.
В привычках и вкусах Эдмона, воспитанного матерью, овдовевшей, когда ему было не более трех лет, отражалось что-то женственное.
Густав, круглый сирота с раннего детства, рос под суровым присмотром опекуна-подагрика: в этой школе выработалась его сильная, мужественная натура.
Густав поступил в коллегию семи лет; г-жа де Пере едва согласилась расстаться с пятнадцатилетним мальчиком.
Робкий и скромный характер Эдмона, воспитанного женщиною, нуждался в покровительстве: Густав угадал это и с самого поступления в коллегию сделался его покровителем и другом. Дружба перешла за порог коллегии. Друзья виделись ежедневно.
Густав любил Эдмона, как сына. Они были ровесники, но преимущества его натуры и покровительство, которое он оказывал своему другу в коллегии, будто состарили его в глазах Эдмона, безусловно поддавшегося его влиянию.
Густав не употреблял во зло этого влияния.
— Я на вас надеюсь, Густав, вы не оставите моего сына, — сказала ему однажды г-жа де Пере, и с этих слов Густав начал смотреть на свою покровительственную дружбу к Эдмону как на обязанность священную.
Он замечал иногда с некоторым изумлением тревожные, устремленные на сына взгляды г-жи де Пере. Это случалось в те дни, когда Эдмон был задумчивее и бледнее обыкновенного. В беспокойстве матери Густав почерпнул новую решимость и, сжимая руку г-жи де Пере, сказал ей однажды:
— Не бойтесь ничего; я всегда слежу за ним.
Таковы были отношения наших друзей при начале этого рассказа: искренняя и сильная привязанность с обеих сторон, несколько подчиненная с одной, с другой несколько покровительственная и степенная.
Эти различные оттенки привязанности объясняются обстоятельствами, вызвавшими самое дружбу.
Итак, друзья гуляли под арками улицы Риволи, в ясное весеннее утро, болтая о чем пришлось.
Эдмон остановился и хотел закурить сигару.
— Зачем? — сказал Густав, удерживая его.
— Как зачем? Я хочу курить.
— Тебе вредно курить.
— Вредно курить! Тебе же не вредно!
— Ты и я — большая разница; ты почти ребенок передо мною. А главное, это огорчит твою мать.
Эдмон не отвечал на это ни слова, и друзья продолжали прогулку.
Поворачивая на улицу Кастильонь, они остановились, чтобы дать пройти пожилому человеку с молодой девушкой.
Несмотря на весну, пожилой человек был одет по-зимнему. На вид ему можно было дать от пятидесяти до пятидесяти пяти лет. Седые волосы, теплый картуз, толстая с черным набалдашником палка, орден Почетного Легиона в петлице и спокойное выражение лица рекомендовали его как человека весьма степенного и весьма в то же время обыкновенного.