Элмер Гентри
Шрифт:
А-а, проклятье! Нет, так далеко не уедешь, так она у него никогда не будет написана, эта речь. Но все же…
М-да… Да, но о чем же все-таки говорить, черт побери? Подумаем… Стоп, идея! Вот о чем: как здоровый малый, спортсмен… да: чем он, дескать, сильней, тем более ему-то и надо признать, что святой дух даже его уложил на обе лопатки…
Нет. Вот чертовщина! Об этом уже говорил Старина Джад. Надо что-нибудь новенькое или хоть чуточку поновее.
И хватит чертыхаться. Надо это кончать. Раз уж ты встал на праведный путь, так и держусь, как ни трудно. Ему ли бояться трудностей… Да они со Стариной Джадом
Нет, сэр. Тут дело не в Старине Джаде. Мама - вот главное. Что бы она подумала, если б увидела его с Джуанитой? С этой распущенной, бесстыжей девкой… Да, надо навести во всем полную ясность. Ну, ладно! Элмер ухватился руками за край рабочего стола. Стол затрещал. Ощущение собственной силы радовало его. Засучив рукава засаленного красного свитера, он погладил свои мощные бицепсы и вновь обратился к своим апостольским трудам.
Значит, так: чего они будут ждать от него, эти ребята из Христианской Ассоциации? Есть! Нашел! Человек сам по себе ничего не значит. Если он чего-нибудь и добился в жизни, стало быть, на то была эта… как ее… воля божья.
И Элмер начал прилежно записывать что-то своим размашистым и корявым почерком в десятицентовой тетради по немецкому языку, потом сорвался с места и стал с важным видом раскладывать на столе всю свою библиотеку: библию - подарок матери; евангелие - подарок учителя воскресной школы; учебники по закону божьему и по истории церкви и один из четырнадцати томов "Собрания знаменитых проповедей", купленный им в Кейто за семнадцать центов во время одного из редких приступов библиомании - под пьяную руку. Сначала он сложил книги так, потом переложил их эдак. Стал постукивать по переплетам вечной ручкой. Вдохновение улетучилось бесследно. Что ж, тогда пороемся в библии. Уж в ней-то каждое слово полно вдохновения, что бы там ни говорили безбожники вроде Джима. Откроем первый попавшийся текст и будем развивать мысль.
Библия открылась на: "Итак, Фафнай, заречный областеначальник, и Шефар-Бознай, с товарищами вашими Афарсахеями, которые за рекою - удалитесь оттуда!" Сильно сказано, конечно, только что-то мало вразумительно…
И он опять принялся ерошить свою пышную шевелюру и царапать пером по бумаге.
Ах ты господи! Надо же наконец хоть что-то придумать!
Ну, а если вот так: единственный путь к познанию жизни - понять те таинственные силы, до которых никогда не докопаться ученым, несмотря на все их лаборатории и всякое такое, и которые, зато, вполне доступны пониманию всякого истинного христианина…
Нет, это не пойдет. Он ведь и лабораторный практикум-то проходил только по курсу элементарной химии, так ему ли уличать в невежестве физиков и биологов! Элмер начал уныло вычеркивать так удачно начатые записи в немецкой тетради. А тут еще, как на грех, проснулся Джим и сразу же стал ехидничать:
– Что, Сорви-Голова, не так-то просто быть богобоязненным умником? Скатал бы уж лучше свою первую проповедь у какого-нибудь безбожника! Не ты первый, не ты последний: новоявленные пророки, они почти все так начинают.
И, запустив в приятеля тоненькой книжечкой, Джим вновь погрузился в свой неправедный сон. Элмер подобрал книжку с пола. То были избранные отрывки из произведений Робертса Ингерсолла. Элмер вознегодовал.
Как! Позаимствовать тему проповеди у Ингерсолла, этого отпетого старого безбожника, который говорил, что… ну это… словом, нападал на библию и все такое! Если ты сам не веришь
Хотя… Чем сидеть вот так и ломать себе голову… Он рассеянно пробежал глазами страницу, другую - и забыл все свои печали. Великолепное, острое перо Ингерсолла убаюкивало, усыпляло его… Вдруг он выпрямился, подозрительно взглянул на притихшего Джима, перевел недоверчивый взгляд на потолок, потом промычал что-то невнятное, поколебался и начал бойко списывать в немецкую тетрадь цитату из Ингерсолла: "Любовь - единственный светлый луч, прорезающий темную тучу жизни. Любовь - это звезда утренняя и вечерняя. Она сияет над колыбелью младенца и озаряет безмолвие могилы. Она - мать искусства, она вдохновляет поэта, патриота, философа. Она - животворный светоч каждого сердца, оплот каждого очага, хранительница огня. Она наполняет мир музыкой, ибо музыка есть голос любви. Любовь - волшебница и чаровница, она может каждый пустяк превратить в источник радости, сделать бедняка королем, а его возлюбленную - королевой. Она - аромат чудесного цветка, имя которому - человеческое сердце, и без этой священной страсти, этого божественного дурмана человек ничтожнее зверя; но с нею земля становится раем, а мы - богами".
Списывая, он все-таки на какое-то мгновение помедлил в нерешительности. Но только на мгновение. Чепуха! Кто из них читал Ингерсолла? Заклятый враг! А потом - я его еще немножко переиначу по-своему…
Когда ректор Кворлс зашел за Элмером, конспект проповеди был уже в общих чертах готов, а сам Элмер успел переодеться в свой воскресный синий двубортный костюм и пригладить свои непокорные кудри. Они совсем уже собрались уходить, но Джим окликнул Элмера и, когда тот вернулся из передней, шепнул ему:
– Слушай, Сорви-Голова, ты, надеюсь, не забудешь выразить благодарность Ингерсоллу, да и мне, кстати? За идею - а?
– Пошел ты… - ответил Элмер.
Собрание ХАМЛ обещало быть многолюдным. Присутствующие сгорали от любопытства. Целый день по всему колледжу шли ожесточенные споры. Неужели Сорви-Голова и в самом деле покаялся? Неужели он теперь остепенится и перестанет буянить?
Все, кого он только знал в колледже, были тут как тут, все глазели на него, разинув рты вопросительно, насмешливо, недоверчиво. Их кривые усмешки смутили его, а когда его представил аудитории председатель ХАМЛ, то есть не кто иной, как Эдди Фислингер, его стало разбирать зло.
Он начал вяло, запинаясь на каждом слове. Но о вступительной части его речи неплохо позаботился Ингерсолл, а голос - его собственный - звучал так восхитительно, что Элмер понемногу оттаивал. Толпа, заполнившая полукруглое помещение ХАМЛ, замаячила перед ним радужным облаком, его бархатный баритон загудел увереннее, он начал говорить обстоятельнее, высказывать глубокие мысли, всецело принадлежавшие ему, если не считать того, что он слышал их раз тридцать в чужих проповедях.
При всем том все это звучало совсем недурно. Во всяком случае, его речь, безусловно, выгодно отличалась от мистических и напыщенных разглагольствований, раздающихся обычно с кафедры.