Эмансипированные женщины
Шрифт:
— Никто не умер и ничего не случилось…
— Люцусь, не убивай меня, — дрожащим голосом продолжала она. — Люцусь, признайся во всем! Ты знаешь, я многое тебе прощала. С тобой что-то творится…
— Нет. Я просто счастлив.
— Во имя отца и сына! Как это счастлив? Час назад, когда я велела запереть балкон и опустить шторы, ты сказал, что нет человека несчастней тебя, а сейчас… Уж не получил ли ты письмо? Или телеграмму?
— Я счастлив, потому что нас навестила панна Магдалена, — усталым голосом произнес пан Людвик.
Больная дама
— Ах, вот оно что! Ты сделал Мадзе предложение, и она приняла его? Так бы и сказал! Ну, женись, женись же! Я хочу увидеть наконец в доме молодое лицо, потому что с вами можно с ума сойти. Вот это жена для тебя, она сумеет поухаживать за мной. Какая доброта, какое отсутствие эгоизма, какое нежное прикосновенье! Никто так легко не поднимает меня, как она! Из всех, кто водит меня под руку, никто не смотрит так, как она, чтобы я не споткнулась на дороге о камень!..
— Но, сестрица, это дело еще не решенное, я едва начал разговор! — нетерпеливо прервал ее пан Людвик.
— Стало быть, она тебе отказала?
— Нет.
— Так что же?
— Дала мне понять, что знает о моей любви, и во имя этой любви потребовала жертвы…
— Во имя отца и сына, какой жертвы? — воскликнула потрясенная дама.
— Она хочет, чтобы я играл в концерте на скрипке, — приглушенным голосом ответил пан Людвик.
— Только и всего? Играй, разумеется, играй! Женщина имеет право требовать жертв от мужчины, потому что и сама приносит немалые жертвы. Уж я-то об этом кое-что знаю! — прибавила она со вздохом.
— Так вы хотите, сестрица, чтобы я выступил на концерте?
— Ну, разумеется. Разве Контский не играл на скрипке в концертах, и, однако, у него было прекрасное реноме! Пусть наконец все узнают, что и ты умеешь кое-что делать.
Пан Людвик не хотел сказать о самом важном обстоятельстве: о бродячих актерах. Он сидел поэтому молча, а больная дама разглагольствовала:
— Дай концерт, раз она хочет, и… женись, только поскорее, а то я чувствую, что умру среди этих сморчков, а главное, черствых сердец… Не знаю, как быть: отдать ли вам другую половину дома, или лучше уж вам жить со мной на этой половине?..
— Мыслимо ли это, сестрица?
— А почему же немыслимо? Комната рядом с моей спальней, та, которую ты занимаешь, такая большая, что в ней не то что молодая пара, поместились бы четыре человека. Не могу же я оставаться ночью одна, чтобы рядом не было ни живой души! Да меня еще убьют!
— Но, сестрица!..
— Ах, ты вот о чем!.. Да, да! — поразмыслив, ответила дама. — Понимаю, у вас должна быть отдельная квартира… Но должна тебе сказать, что и я одна в этой пустыне не останусь. Кто-нибудь из вас — ты или она, должен бодрствовать около меня: одну ночь ты будешь спать в комнате рядом, а другую она. Это вовсе не трудно, напротив, так и должно быть, чтобы супруги не только поровну пользовались моими доходами, но и делили свои обязанности по отношению ко мне…
Экс-паралитичка говорила таким резким тоном, что пан Круковский,
Благодаря быстроте действий пана Ментлевича город еще до наступления вечера знал о предстоящем концерте. Местная молодежь тотчас взяла двух актеров под свое покровительство. Одни нанесли визит панне Стелле и преподнесли ей при сей оказии несколько букетиков и две коробочки дешевых конфет, другие познакомились с Сатаниелло и устроили ему маленький заем.
В результате под вечер к Стелле на квартиру, которую она занимала с Сатаниелло, явились прачка и швея. Около полуночи Сатаниелло в обществе местной молодежи так усердно развлекался у Эйзенмана, что внезапно снова оказался в голосе и с бокалом в руке начал декламировать «Траурный марш» к музыке Шопена. Впечатление он произвел колоссальное, и молодежь отнесла бы, может, знаменитого декламатора домой на руках, если бы посреди марша голос не перестал его слушаться.
— Проклятая форточка! — просипел декламатор. — Опять меня продуло.
— Может, это вам дым повредил? Уж очень здесь дымно, — вмешался кто-то.
— А я думаю, это пунш, — заметил помощник нотариуса.
— И вообще он слишком много пил, — прошептал Ментлевич. — Впрочем, дня через два все пройдет, и на концерте он будет декламировать, как сам Трапшо.
— Да здравствует Трапшо! Вот это декламатор! — со слезами воскликнул один из собутыльников; в клубах дыма его невозможно было разглядеть, но за столом у Эйзенмана он всякий раз готов был пролить слезу.
На следующий день к Мадзе прибежала панна Евфемия; она была немного бледна, но в сочетании с блеском глаз эта бледность только подчеркивала ее красоту.
— Милая Мадзя, — сказала она обиженным голосом, — что это значит? В городе говорят, что ты устраиваешь концерт — без меня… Но ведь если мы должны быть союзницами, то во всем!
— Я не смела утруждать тебя, ведь это… бродячие актеры, — ответила Мадзя.
— Они про нас тебе ничего не говорили? — в испуге спросила панна Евфемия.
— Я ничего не слыхала, — краснея за ложь, ответила Мадзя.
— Видишь ли, эта певица вчера была у мамы и просила дать ей на время фортепьяно. Мама ее не знает и, ты сама понимаешь, не могла дать решительного ответа. Но сегодня я пришла сказать тебе, что… мы дадим ей фортепьяно.
— Они хотели взять фортепьяно у нас, но ваше лучше.
— Ну конечно, гораздо лучше, — сказала панна Евфемия. — Я слышала, Круковский хочет играть на скрипке. Не знаю, прилично ли это, что аккомпанировать ему будет какая-то бродячая актриса. Было бы удобнее, если бы аккомпанировал кто-нибудь из общества. Мы всегда играли с ним, и со мной все прошло бы замечательно. Если он стесняется попросить меня аккомпанировать, так ты намекни ему, скажи, что я соглашусь.
— Ах, как это хорошо! — воскликнула Мадзя. — Значит, ты будешь играть на концерте?