Эми и Исабель
Шрифт:
И что тут поделаешь? Остается одно — жить дальше. Все люди продолжают жить, как они делали это на протяжении тысяч лет. Принимать доброту, которую тебе дарят, дать ей впитаться в тебя как можно глубже, проникнуть во все темные закоулки души и тела, зная, что со временем они могут превратиться в нечто почти сносное. Дотти, Бев, Исабель — каждая по-своему это знали. Но Эми была так юна. Она еще не знала, что она может вынести, а что нет, и она молча, как потрясенный ребенок, цеплялась за всех трех матерей в этой комнате.
— Мы разгромили вашу гостиную, — сказала Толстуха Бев Исабель. — Надо бы нажарить оладий — разгромить тебе и кухню.
— Ну и громите, — ответила Исабель, —
И действительно, это уже ничего не значило. Что-то началось для Исабель этим утром, когда она лежала на кровати с Эми и яркий солнечный свет пробивался сквозь жалюзи, — она чувствовала и поражение, и свободу. Что именно это было? Но она откровенно рассказала Эми про Дотти, хотя, может, и не надо было. Она, возможно, должна была рассказать иначе, оградив дочку от «интимных проблем» Дотти, но вместо этого она рассказала Эми об Уолли Брауне и Алтее Тайсон. («Надо бы отправить ее почистить зубы», — думала Исабель, глядя на дочку, сидящую в углу дивана, но ничего не сказала.)
После пробуждения в воздухе носился легкий аромат свободы, начиная с предчувствия, что сегодня можно не застилать постель и можно не идти в церковь. И завтра не надо идти на работу. Она позвонит Эйвери Кларку и скажет, что Эми нездорова, что ей нужна неделя отдыха. У нее будет много времени ухаживать за ней, ничто не будет отвлекать. А что будет, если Эйвери не поверит ей, предположив, что она не выходит, потому что ей неловко с ним видеться, после того как он забыл о визите? А что, если он решил, что она сердится?
Это не имеет значения. Все равно, что он думает.
Не имело значения и то, что дом был в полном беспорядке, что на журнальном столике из красного дерева образовалось пятно от воды. Нет, все это не имело значения.
— Мне пора на мессу, — сказала Дотти, обращаясь к Эми, которая не знала, что ответить, и лишь робко улыбнулась в ответ с другого конца дивана.
— Я думаю, что Бог предпочел бы видеть, как ты ешь оладьи, — завопила Толстуха Бев из кухни, и Исабель внезапно испытала сильное желание стать католичкой.
Будь она католичкой, она могла бы стоять на коленях и склонять голову в церкви с блестящими витражами и полосами золотого света, изливающимися на нее с высоты. Да-да, она бы стояла на коленях и обнимала Эми, и Дотти, и Бев. «Прошу Тебя, Господи», — молилась бы она. (О чем?) Она бы молилась: «О, пожалуйста, Господи. Помоги нам быть милосердными к самим себе».
— Я лично люблю потоньше и поподжаристей, — сказала Толстуха Бев, — чуть прижми их лопаточкой.
С запахом кофе и подгоревших оладий утро, худо-бедно собравшись, ковыляло, чтобы начать еще один день, но в нем было и невысказанное присутствие смерти: призрак мертвой девочки, втиснутой в багажник, пустой дом, ждущий Дотти Браун, чтобы начать ее неожиданное греховное вдовство, и такое же — у Исабель, еще более тайное, ибо как будет выглядеть жизнь без Эйвери Кларка в ее сердцевине? И у Эми, сидящей на краю дивана, и давящейся оладушкой Бев.
Исабель видела озадаченный взгляд дочери, неуверенность на сияющем личике и снова спрашивала себя, чем занималась она, разъезжая по проселочным дорогам с каким-то мальчиком, снова спрашивала себя, что могло вогнать дочь в такую тоску. И она знала, что узнает все не сразу или даже ничего не узнает.
В день по кусочку.
Да, конечно, на все нужно время. Она поняла это, стоя на крыльце, махая на прощание Бев и Дотти. Нужно время, чтобы собраться, наладить жизнь без Эйвери Кларка в ее сердцевине. Она уже чувствовала искушение возвратиться к накопленным годами интересам: а что она наденет завтра, когда
Кроме того, на нее еще нисходили эти периодические приливы свободы, ясности, спокойствия. И Эми — желание удержать Эми рядом, заботиться о ней. Да вот же, девочке надо выкупаться.
— Как насчет ванны? — спросила Исабель, и Эми пожала плечами, потом покачала головой. Ей было не до купания.
— Хорошо. Тогда попозже. Ванна расслабляет.
Она открыла дверь черного хода, чтобы проветрить кухню, и села рядом с Эми на диван.
— Мы не пойдем в церковь, — сказала она.
Во дворе вовсю распевали птицы.
А за окном стоял кроткий, почти осенний день. Солнце светило сквозь окна конгрегационной церкви, свет падал на темно-красный ковер, на спинки белых скамеек. Ветерок был легок, он покачивал верхушки вязов, и внутри церкви мерцали блики на стене и на алтаре, там, где играли тени листьев. Прихожане стоя пели — протяжно, низкими голосами, сливавшимися в один общий глас: «Восславим Господа, от которого всякое благословение, — на фоне звуков органа, чьи звучные ноты отделялись и, очищенные, слетали с хоров. — Славьте Его все твари земные». Приставы в серых костюмах и в грубых ботинках расставляли тарелки для сборов на столе при входе в церковь и, касаясь галстуков с чувством выполненного долга (Эйвери Кларк был одним из них), возвращались молча на свои места. «Восславим Отца, и Сына, и Святого Духа». Общий выдох. Вся община села, чье-то колено ударилось о спинку скамьи, сборник гимнов упал, открылся, захлопнулся, кто-то тихо высморкался. (Эмма Кларк, злясь на мужа, делала вид, что слушает чтение Священного Писания, и думала, что вот сидит Исабель Гудроу где-то за ними и переносит оскорбление с праведным достоинством.)
Горшки с белыми и темно-красными хризантемами выстроились на ступенях к алтарю. Черная накидка пастора задвигалась, когда он поднял руку над кафедрой, медленно переворачивая страницы огромной Библии, простертой перед ним. «И Иисус встал и рече им: Пусть тот, кто без греха…» Из-за церкви донесся слабый сладкий запах виноградного сока, потому что было воскресенье и там, за церковью, наряду с серебряными блюдами с тонкими хлебцами, стояли круглые подносы с небольшим количеством стаканов виноградного сока. (Веки Тимми Томпсона опустились и не поднимались, пока его не разбудило громкое урчание в животе у жены.)
Орган загудел снова, пастор, отходя от кафедры, склонил голову, а над ним, на хорах, регент Мириам Лэнгли предстала перед общиной тоже в черной мантии, держа перед собой черную папку с нотами. Выражение благочестивого страдания появилось на ее простом личике, она слегка покачалась, а затем запела сольную партию (Пег Данлап, сидя рядом с мужем, вообразила лицо Джеральда Берроуза у себя между ног, почувствовала, как там потеплело, и уставилась на горшок с белыми хризантемами).
Нежное мерцание солнечных лучей на кафедре, приглушенные звуки автомобилей на Главной улице, протяжные, раскачивающиеся «амини» в конце соло Мириам Лэнгли, постоянный придушенный кашель где-то на балконе, иногда хруст обертки от леденца, а затем взрыв радостной органной музыки, как если бы органист возрадовался, что соло Мириам Лэнгли наконец-то завершилось. Пастор вернулся на кафедру, готовый к проповеди (названной в программке «Чтобы очистить кислый виноград»), и прихожане зашевелились, усаживаясь поудобней, то и дело отовсюду слышались тихие вздохи.