Эмма
Шрифт:
В ответ на требовательный звук гонга я спустилась вниз и расположилась под тяжелыми взглядами старых семейных портретов, замечательных, главным образом, своими выпученными глазами. Мне подали целую вереницу блюд, но я не в силах была притронуться ни к одному из них. Встав из-за стола, я немного посидела в величественной гостиной, где впервые увидела портреты своих пасынков и падчерицы. Трехлетний Гай, круглолицый, розовощекий бутуз, пока не имел каких-либо выраженных признаков индивидуальности; у Лоуренса, которому почти исполнилось двенадцать, был смелый, решительный, но добрый взгляд; тринадцатилетний Августин казался холодным и замкнутым; десятилетняя Эмма выглядела старше своих лет, она была черноволоса и замечательно красива опасной, властной красотой. Ее глаза, хотя и не выпуклые, как у предков, смотрели таким же, как у них, тяжелым взглядом, и это так на меня подействовало, что я перебралась в другую часть залы, где меня не мог достичь ее сверлящий взгляд.
Вообразив, как все трое лежат в беспамятстве где-то на дороге, я стала просить ее послать кого-нибудь на розыски. Но она полагала это излишним, так как мистер Чалфонт, проезжая по дороге, не мог не заметить потерпевших, а значит, уже позаботился об их благополучии. Повторив еще раз свои утешения и заверив меня, что Энни и двое мужчин благополучно расположились где-нибудь в гостинице, она удалилась в свои апартаменты.
После ее ухода я, сколько могла, тянула и не ложилась спать. Но нельзя было откладывать это до бесконечности, и, в конце концов, я медленно и неохотно проследовала в спальню, внушавшую мне какую-то особенную неприязнь. На несколько минут я задержалась в дверях, вглядываясь в мрак, едва рассеиваемый тусклым светом двух высоких свечей, стоявших на туалетном столике. Я знала, что двери, а их было четыре, вели в гардеробные или к шкафам, но не могла не думать о том, что эти самые шкафы и гардеробные, возможно, населены призраками, которые, того и гляди, появятся оттуда. Что касается роскошного ложа с плотно задернутым пологом, я бы не поручилась, что там никто не прячется. И тотчас меня пронзила мысль: «В этой кровати скончалась моя предшественница».
По правде говоря, не знаю, как я себя принудила войти и закрыть дверь. Помню только, что рухнула на диван и, скорчившись, ждала, пока бледная заря не заглянула робко в окно и не постучалась горничная. Наверное, я задремывала порой от усталости, но, кажется, не спала всю эту бесконечную ночь. Не отрывая глаз от полога кровати — длинного, доходившего до самого паркета, я судорожно сжимала резное деревянное изголовье дивана — все мускулы были напряжены, в любую минуту я готова была вскочить и с криком убежать из этой комнаты. Кто еще, какая невеста на свете провела таким же образом свою первую брачную ночь?
Наутро я была бледнее привидения, и хорошо, что все мое время было так заполнено делами, что некогда было обращать внимание на многозначительные кивки и перешептывания окружающих, которых горничная не преминула оповестить, как молодая хозяйка провела ночь. Я получила записку, что повозка с багажом и в самом деле столкнулась с катафалком, промчавшимся мимо нее без остановки, опрокинулась в канаву и потеряла колесо. Роберт Оукс отделался кровоподтеками и ссадинами, моя бедная Энни сильно ушиблась при падении, а Джеймс Блант сломал руку. Все трое появились в полдень, кипя от возмущения, вид они имели самый жалкий и нуждались в помощи. Я целый день готовилась к их появлению, потом устраивала, успокаивала, старалась обеспечить всем необходимым. Учитель и гувернантка, вернувшиеся после выходного, внушали не меньшее сочувствие, чем жертвы столкновения с катафалком. Они объяснили, что оба старших мальчика находятся под безграничным влиянием Эммы, которую характеризовали так, что слова «упрямая», «своевольная» и «грубая» были самыми мягкими из сказанного. Они повторяли вновь и вновь, что их питомцы остались без присмотра не по их вине: от мистера Чалфонта прибыла срочная записка — он приказал предоставить детям полную свободу, чтобы они насладились ею в последний день, прежде чем попадут «под мачехино иго»!
Сколько я ни повторяла мистеру Гарланду и мисс Лефрой, что винить их в случившемся было бы несправедливо, их это не утешало. Они продолжали терзаться, ходили с вытянутыми лицами, что отнюдь не помогало мне воспрянуть духом.
Бесконечно тянувшийся день стал клониться к вечеру. В сумерки прибыл фаэтон, из которого вышел только мой муж.
Встретив горячую поддержку дедушки и бабушки, дети наотрез отказались возвращаться в Груби-Тауэрс, пока я там нахожусь. Верный своему слову мистер Чалфонт оставил их в Парборо-Холл у мистера и миссис Грэндисон, которые были счастливы взять на себя заботу о своих дражайших внуках, поскольку и сами были чувствительно задеты — о чем я только тогда узнала — вторым браком зятя.
Холодны и немногословны были объяснения, которыми удостоил меня мистер Чалфонт. Немудрено, что большую часть вечера он провел с учителем и гувернанткой, обсуждая разные шаги, которые нужно было сделать для блага детей, разыскивая игрушки, спортивное и охотничье снаряжение и книги, которые они пожелали иметь при себе и просили прислать завтра с каретой. То был пространнейший
Возвратившись, наконец, в гостиную, где я дожидалась его в одиночестве, мистер Чалфонт перебил меня властным тоном, когда я сквозь слезы выразила свои сожаления и надежду, что чувства детей еще, может быть, переменятся:
— Дело кончено, все решено, больше мы не станем касаться этого предмета, — сказал он так повелительно, что я не осмелилась возражать, а просто сидела не шевелясь, окаменев от горя. Несколько минут он беспокойно мерил шагами комнату, затем вновь заговорил:
— Я желаю, чтобы впредь у нас не было никаких разговоров о детях — в пределах разумного, конечно. Я, конечно, оповещу вас обо всем, что вам необходимо знать, и прошу не докучать мне излишними расспросами и намеками. Дети, разумеется, собираются проводить каникулы дома, в это время вы свободны гостить у членов вашей семьи или ваших друзей. Моя крестная, миссис Верити, будет рада приютить вас на это время, если вашим родственникам окажется почему-либо неудобно принять вас. На обратном пути я заезжал к ней и обрисовал положение дел…
— Но чем я заслужила подобное отношение? — воскликнула я, на миг обретя мужество отчаяния. — Я спрашиваю вас, что я сделала? Вы возлагаете на меня вину за случившееся, но, говоря по совести, в чем вы можете винить меня? Это жестоко, несправедливо, нечестно, наконец.
— Я ни в чем вас не виню, — холодно парировал мистер Чалфонт. — Я думаю лишь о благополучии своих детей.
— А думаете ли вы о благополучии вашей жены? Как вы могли «обрисовать положение дел» одной из своих старых приятельниц? Подумали ли вы о том, в какое «положение» вы ставите при этом меня? Какие поползут слухи, какие разразятся скандалы? Моя жизнь превратится в ад! Почему вы позволяете своенравной десятилетней девчонке вертеть собой, словно вы один из слепо повинующихся ей братьев, а не ее отец…
— Довольно, я не намерен более слушать, — отрезал мистер Чалфонт, и глаза его при этом так полыхнули гневом, что мне стало страшно, и я подчинилась, ведь я была еще очень молода. — Вопрос исчерпан.
Вопрос и в самом деле был исчерпан. На следующий день учитель, гувернантка и няня отбыли в нагруженной детскими вещами карете, и мне ничего не оставалось, как лицезреть угрюмые лица челяди и соседей, которым эти дети всегда внушали и восторг, и ужас. Когда потрясение из-за вынесенного мужем вердикта несколько улеглось, я написала увещевающее письмо Грэндисонам и еще одно — детям, с просьбами и уговорами. Когда мистер Чалфонт узнал об этом, он запретил мне всякие сношения с ними и пригрозил, что примет меры, чтобы мои письма, написанные вопреки его запрету, не могли достичь детей. В ту пору здоровье младшего, Гая, внушало тревогу: ребенку не пошло на пользу перемещение в новый дом. Собрав все свое мужество, я предложила, чтобы несмышленое дитя, не по своей воле участвующее в бунте старших, было возвращено в Груби-Тауэрс. Но просьба моя была решительно отклонена. Когда Гаю исполнилось семь лет, я узнала из случайного замечания миссис Ноубл, что его здоровье вновь внушает опасения. Незадолго перед тем портрет мальчика был вывешен в картинной галерее (чтобы возместить себе отсутствие детей, муж выработал привычку запечатлевать их, по мере их роста, на портретах). На портрете был изображен мальчик с задумчивыми карими глазами и нежным рисунком рта; печаль, которой дышало его маленькое, овальное, правильно очерченное личико, наводила на мысль, что он о чем-то тоскует, быть может, о материнской ласке. И я вновь попросила вернуть его домой, и вновь получила отказ, да такой гневный, что зареклась когда-либо повторять просьбу. Кончено — больше никогда! Таково было мое решение и решение моего мужа.
Пятнадцать лет! Пятнадцать лет — как я пережила? Немалую их часть я волей-неволей провела за пределами Груби-Тауэрс; наверное, ни одних детей на свете не отпускали так часто на каникулы, как юных Чалфонтов, которые требовали их и всякий раз безотказно получали от своего любящего папеньки. Хотя в Парборо-Холл к их услугам была любая мыслимая роскошь, нигде они не были так счастливы, как среди приволья родных пустошей, где бродили, предоставленные сами себе, по огромным безлюдным просторам, не таившим в себе никакой притягательности для мачехи этих детей. Я с трудом выносила зрелище понурого, тусклого, лиловато-коричневого океана, расстилавшегося вокруг, сколько хватало глаз, и, наконец, терявшегося в дымке, которая укрывала, как саваном, сторожевое кольцо холмов. Но для детей, как мне потом сказала старушка Норкинс, пустоши были родным домом — с первых младенческих шагов они собирали там охапки голубых колокольчиков, птичьи перья, разноцветные камешки, полосатые улиточные домики и другие пустяки, которые так дороги детям. За минувшие пятнадцать лет они не раз носились на коньках по тамошним замерзшим озерам, охотились на зверей и птиц, удили рыбу, пускались в экспедиции по опасным болотным топям, взбирались по серо-черным обрывистым склонам суровых стражей горизонта; впоследствии светские рассеяния отроческой жизни также не повлияли на их любовь к пустошам.