Эмпедокл
Шрифт:
В отличие от Ионии здесь намечаются иные формы духовной жизни, философия складывается не как опытное природоведение, а как религиозно-нравственное умозрение, метафизика. К физическому миру как таковому, т. е. безотносительному к ценностным устремлениям человека, здесь более или менее равнодушны; во всяком случае он не вызывает экспериментально-познавательного воодушевления, отношение к природе не принимает самодовлеющей формы исследовательского культа. Мировоззренческая перспектива здесь принципиально иная: исходным мотивом духовных интересов становится человек в его космических истоках и предназначениях; систематическое воззрение на мир формируется с четко выраженной антропологической направленностью. Мысль на греческом Западе уже с самых первых шагов сопротивляется – стихийно или сознательно – сквозной, всеобъемлющей натурализации (попытка элеатов логически парализовать доверие к чувственно воспринимаемой природе). В космосе она ищет начал, не сводимых к физической реальности и не выводимых из нее. Если здесь и учат о развитии мира, то это не столько космогония, сколько теогония (Геосид); если рассуждают о сущности мира, то это непременно учение о сверхчувственном
Естественно, что мы должны здесь ожидать иного отношения философии к мифу. И в самом деле, на греческом Западе Логос преодолевает Миф не так, как это делает ионийская натурфилософия; мифология и религия не подвергаются последовательной художественно-рационалистической секуляризации. В лице орфиков и пифагорейцев мифология находит своих заступников (точнее сказать, реформаторов), которые истолковывают ее в нравственно-воспитательном духе. По словам неоплатоника Ямвлиха, италийские философы, т. е. пифагорейцы, «использовали писания Гомера и Гесиода для исправления душ» (3, 282), так что мифология на греческом Западе не обмирщается, а, наоборот, сакрализуется, превращается в мистерию. В том же русле формируется здесь и естественнонаучное знание. В качестве эмпирически самостоятельного взгляда на мир, независимого от нравственно-умозрительных установок, оно здесь не существует. Наука в Великой Греции утверждается не на собственных (логико-эмпирических), а на ценностных основаниях; она ищет не господства над природой, а внутреннего совершенства, самого человека. Так, в древнейшем пифагореизме точное знание, и прежде всего математика и астрономия (а также тесно связанная с ними музыка), не имеет ни собственных мотивов, ни собственных целей. Оно скорее напоминает прикладную педагогику. Числа и числовые соотношения для пифагорейцев – более чем арифметические величины, в них они видят и проявление божественного разума, и образцы для человеческого поведения, и незапятнанную красоту; поэтому наука для них одновременно и теологична, и антропологична, и эстетична. Добавим, что зависимость естествознания от нравственно-религиозных задач в мировоззрении пифагорейцев есть лишь особый случай всеобщей зависимости частных наук от умозрительных спекуляций, которая без труда просматривается «у греков классических времен…» (1, 20, 20).
Таковы два – ионийский и италийский – способа преодоления мифа в Древней Греции. Им соответствуют две прямо противоположные картины мира, две онтологии.
Ионийская натурфилософия начинает с того, с чего начинает обыденное сознание. Ее исходный шаг – непосредственное созерцание вещей в их чувственном многообразии, в их живой и текучей изменчивости. Это и есть тот «первоначальный, наивный, но по сути дела правильный взгляд на мир» (там же), который образует исходный мировоззренческий субстрат ионийцев. Но в отличие от повседневного сознания ионийская натурфилософия идет дальше; ее интересует вопрос: если все изменяется, все приходит и уходит, рождается и умирает, то что же тогда остается? Очевидно, должен быть какой-то неизменный носитель изменения, который, изменяясь в частностях, сохраняется неизменным в своем существе. В противном случае мир давно бы истощился в своей производящей способности и превратился в ничто, в необитаемую пустоту. Эту неизменную первооснову космоса и разыскивают ионийские натурфилософы. Размышляя о ней, они не покидают почвы физической реальности, не делают априорных выводов типа: число-основа всего существующего. Углубляясь мыслью в природу, они не находят в ней ничего, что в принципе отличалось бы от вещей чувственного опыта; умопостигаемая сущность для них тождественна чувственно воспринимаемому явлению. Как бы Фалес ни отличал воду, из которой произошло мироздание, и обычную питьевую воду, их тем не менее невозможно разъять, отнести к двум разнородным сферам: и та и другая принадлежат к одной физической реальности. Однако, будучи единой, вселенная для ионийских натурфилософов существует в двух модусах, в двух онтологических ипостасях. В одной ипостаси она едина, в другой – множественна. В первом случае вселенная «свернута», т. е. пребывает в состоянии нерасчлененного, бесструктурно-хаотического тождества; это в полном смысле стихийно-дезорганизованный Хаос. Во втором случае вселенная «развернута», т. е. пребывает в состоянии упорядоченного многообразия разнородных тел; это в прямом смысле Космос, вселенское украшение, мировое произведение искусства.
Не трудно себе представить связь, существующую между этими двумя модусами бытия, между «свернутым» единообразием Хаоса и «развернутым» многообразием Космоса. Их соединяет естественный процесс превращения первого во второй. Зависимость между ними мыслится как линейный причинно-следственный переход Хаоса в Космос: первородный, творческий Хаос есть причина, спонтанно производящая следствие, благоустроенный Космос, так что мир оказывается «по существу чем-то возникшим из хаоса, чем-то развившимся, чем-то ставшим» (1, 20, 349). Такое осуществляющееся во времени превращение, «прорастание» Хаоса в Космос – эволюционный процесс космообразования, или, как бы сказал Э. Геккель, «естественная история миротворения». Реконструировать в мысли эту историю – главная задача первых ионийских философов; ей подчинены весь состав и строй их мышления. Это видно хотя бы из того, что их природоведение строится по преимуществу как космогония, т. е. учение о естественно-генеалогическом становлении космоса.
Статический космос, мир в его ставшем состоянии их мало интересует, во всяком случае у ионийцев мы не найдем специальной эстетики мировой гармонии; пребывающее совершенство космоса не вызывает в их умах светлого волнения. Все их симпатии на стороне творческой, первобытной тайны Хаоса. Мистерия космогенеза для них более поэтическая вещь, чем ставший космос, ибо в ней, в этой мистерии, скрыта страшная, но притягательная правда-правда происхождения, первородной судьбы человека и космоса. Именно через мистерию космогенеза открывается невеселая истина, что первовещество. Хаос, есть изначальный родитель, отец всего; что все вещи, вся разумность мира и человека вышли из темных недр Хаоса и покоятся на этом всесильном, но ненадежном основании; ибо Хаос, породив вещи и живые существа в качестве своих детей, не теряет над ними своих прав и полномочий. В любое время он может затребовать их обратно в свое лоно, может поглотить их так же, как некогда Кронос пожрал собственных детей.
Оттого-то ионийская космогония и грустна, сурова и меланхолична. Она не испытывает пифагорейского религиозного или нравственно-эстетического трепета перед величественной красотой космоса, перед музыкальной мудростью небесных сфер. Гармония небес и небесных тел для нее условна и преходяща, все вещи заранее обречены, ибо «под ними Хаос шевелится» (Тютчев). Последнее слово остается за ним, и он всегда может его произнести. Гераклит, например, уподобляет космос шашечной партии, которую разыгрывает младенец, ничего не смыслящий в шашках (см. 3, 69). Как только пройдет время, отпущенное Хаосом вещам, мир пошатнется и рухнет, превратившись, как говорит тот же Гераклит, в «кучу мусора» (3, 79). И этот исход ионийские натурфилософы признают высшей, хотя и прискорбной, правдой.
Она, эта первобытная правда, не знает лицеприятия и судит, невзирая на звания и положения. Она исправляет несправедливый, лицеприятный человеческий суд, компенсирует зло и неправду этого мира и в конце концов, по словам Гераклита, «настигает лжецов и лжесвидетелей» (3, 66). Имея в виду эту космическую справедливость, Анаксимандр с каким-то трагическим удовлетворением, чуть ли не с эсхатологическим вожделением предрекает: из чего возникают все вещи, в то же самое они и возвращаются, ибо «они за свою нечестивость несут наказание и получают возмездие друг от друга в остановленное время» (4, 476).
Итак, в раннеионийской космогонии принцип вещественного первоначала, принцип творческого Хаоса так или иначе господствует над принципом космической Гармонии.
Совсем на других духовных предпосылках зиждется западно-греческая, прежде всего пифагорейско-элеатская, картина мира. Здесь с самого начала преобладают дедуктивные, априорно-умозрительные установки сознания. Мысль исходит не из чувственной непосредственности явлений, а из умопостигаемого, разумного начала, господствующего над явлениями, и потому здесь еще нет естественнонаучного взгляда на мир, а всего лишь «связь зачатков научного мышления и фантазии, религии, мифологии» (2, 29, 225). Для италийских философов окружающий мир – не объект познания; они заранее убеждены, что в чувственно воспринимаемой природе (не путать с гармонией мира как объектом нравственно-эстетических спекуляций) нет ничего достойного человеческого призвания. Для них чувственный мир всего лишь то, что подлежит преодолению. В нем нет истины, ибо вещество само по себе ничто, безвидная косная масса. Истиной владеет человек до и помимо природы, поскольку истина, согласно пифагорейским представлениям, не природна, а человечна (антропологична). Аристотель верно подметил эту деталь, совсем не характерную для ионийских «физиологов»: италийские философы «не ищут основ и причин для явлений, но прилаживают явления к некоторым своим учениям и мнениям» (3, 278). Иными словами, пифагорейцы выводят картину мира не из опыта, а из умозрения. Такие дедуктивные установки италийского мышления предопределили совершенно несходную с ионийской структуру космогенеза.
Ионийская космогония начинается с беспредельного вещества, с неразумной хаотической массы. Родоначальный Хаос для ионийцев – главная генетическая ценность бытия, начало и конец всякого рождения. Он предвечно исполнен способности к саморазвитию, не нуждаясь для своего оформления ни в какой помощи со стороны. Поэтому Космос никто не создает, он имманентно вырастает из Хаоса как результат непроизвольного творчества последнего. Италийская философия не приемлет такой механики космообразования. Главный тезис ионийцев о том, что Космос есть продукт внутренней самодеятельности Хаоса, не отвечает ни их априорно-логическим интуициям, ни их религиозно-нравственным убеждениям. Они отказываются понять, каким образом Хаос, бесформенно-неразумная стихия вещества, может сам по себе превратиться в гармонически-разумное тело Космоса. Им представляется, что Хаос – всего лишь мертвый материал, сырая, неотесанная заготовка, внутренне лишенная воли к совершенствованию. Поэтому сам по себе Космос не может восстать из Хаоса, если ему в этом не помочь, не призвать его к жизни посторонней силой.
И здесь начинается философское мифотворчество пифагорейцев, их «фантазии о сходстве макрокосма и микрокосма» (2, 29, 225). Они считают, что Космос, как и любое произведение искусства или ремесла, также невозможен без мастера, демиурга, без оформляющего и устрояющего начала. Уже одно то, что первоначало вещей беспредельно, отталкивает пифагорейцев: беспредельно – значит не ограничено никакими границами, не нормировано никаким порядком и ритмом, значит бессмысленно и слепо. Для того чтобы Беспредельное обрело форму и смысл, его надо ограничить, подчинить какой-то творчески-организующей воле, сконцентрировать хаотическое вещество вокруг какой-то деятельности, точки. Это и делают пифагорейцы. Наряду с Беспредельным они допускают Предел – вселенский принцип живого, расчленяющего и конструирующего центра. Такую активную, «зрячую» точку вселенной пифагорейцы представляют себе в виде числа – математического символа всякой определенности и разумности. Но поскольку единица является логически-причинной субстанцией всех чисел, всех рационально-мерных отношений между ними, то в ней, в верховной Монаде, пифагорейцы и находят исконную причину мироустройства. Пифагорейская Монада, по свидетельству Ямвлиха, и есть «единственное начало всего» (3, 242). Из нее как из перспективного центра исходит гармонизирующее влияние на окружающее бытие, благодаря чему беспредельный Хаос ограничивается, упорядочивается и превращается в конечный, умной эстетически возделанный Космос. Поэтому Единица для пифагорейца больше, чем арифметическая цифра. Она – источник и недра всякого содержания и качества, Мудрость и Божество, «бессмертная и бестелесная Гармония» (3, 248).