Эндерби снаружи
Шрифт:
— Я имею в виду, — взволнованно растолковывал он, — бар называется «Поросятником»[4] в честь того, кто еще до меня тут работал. — Джон-испанец ухмылялся в другом конце зала. — Сэр, — добавил Хогг.
— Я говорю, не сильно ошибешься.
— Дело в том, — настойчиво рассказывал Хогг, — что среди основателей этих отелей с самого начала был Хогг. Принес им удачу и умер. Они были американцы.
— По мне, что американцы, что нет. Мы оба раза сражались бок о бок. Хорошего от них ровно столько же, сколько плохого. Надеюсь, они про нас то же самое скажут. — Клиент толкнул к Хоггу пустой стакан, который поехал, как детский десятитонный грузовик
— Того же самого, сэр? — спросил Хогг с пробившейся сквозь озабоченность барменской гордостью.
— Нет, попробую чего-нибудь ихнего. Раз янки заведением заправляют, должны знать, что к чему. — Хогг не понял. — По-ихнему — бурбон. Вон из той бутылки с черномазым. — Хогг отмерил двойную порцию «Олд Растуса». — И с фирменной водичкой, — добавил клиент.
Хогг наполнил из крана кружечку в виде свинки. Позвенел деньгами и пояснил:
— Они не желают обманывать, такая у них политика, можно сказать. Говорят, потребители в Штатах любят настоящие вещи, и тут то же самое будет. Поэтому должен быть Хогг.
Клиент, как будто проверяя, не сломана ли у него шея, медленно вывернул голову, оглядев «Поросятник», — один из многочисленных баров с эксцентричными названиями в высоком, но тощем отеле, новой лондонской гордости. Вместе с баром «Уэссекс-сэдлбэк»[5], где в данный момент масса толстошеих ротарианцев[6] потела над жаренными на углях хрящиками, он занимал почти весь десятый этаж. Из окон бара (испещренных штампованными отпечатками копытцев, как бы в виде предупреждения) видна была добрая часть осеннего Лондона. Кварталы офисов обезьяньей архитектуры, оловянная река; деревья, повестками рассылавшие листья по всему Вестминстеру; Рен[7] со своим Богом, наивные простачки; пыль от унесенных ветром резиденций вигов. Однако клиент посмотрел лишь на фриз с хохочущими, кувыркавшимися, откормленными на убой хрюшками, на скамьи в виде свиней с проломленными спинами, куда были вставлены пепельницы: пластмассовые корытца с пластмассовыми хризантемами. Снова повернулся к Хоггу, кивнул с ворчливым одобрением, словно все это устроил он, Хогг.
— Уже закрываемся, сэр, — сказал Хогг. — На посошок, сэр?
— С моей фамилией не посмели б хохмить, — заявил клиент. И с удовольствием подмигнул Хоггу. — Хотя я и шанса бы не дал. Фамилия — личная собственность мужчины. — Он приложил к носу палец, как бы желая унять воспаление, жестом, который мачеха Хогга называла «Гарри-сифилитиком», продолжая подмигивать. — Со мной не пройдет. — Самодовольно ухмыльнулся, будто отвоевал собственную фамилию и собирается нести домой, жадно прижимая к груди. — Теперь чего-нибудь нашенского после ниггерского. Маленько поправиться. У-ху-ху. Крошка-женушка заждалась. — Хогг смело плеснул скотч в стакан из-под бурбона. Джон глаз не спускал с пары своих уходивших клиентов.
— Электрические пастухи, — изрек один из них, вполне может быть, свиновод, однако, похоже, не совсем себя чувствовавший в «Поросятнике» как дома. — К тому идет, осмелюсь сказать. — Он был в компании с мужчиной в клерикальном сером, болезненно бледным, как бы вследствие существования на страховые премии. Оба кивнули Джону-испанцу и вышли.
Джон показал им барочную усыпальницу золотых зубов и сказал:
— Жентильмены. — Потом собрал стаканы, понес к стойке, чтоб Хогг вымыл. Хогг с ненавистью посмотрел на него.
— А я скажу, — сказал единственный оставшийся клиент, — это позор для фамилии твоего старика папаши. Вот как надо на это смотреть. — И осторожно спустился со стула. Джои кланялся, кланялся, со сплошными кусками ломаных дублонов во рту. Клиент с ворчанием запустил руку в брючный карман и вытащил полкроны. Отдал Джону, а Хоггу не дал ничего. Джон кланялся и кланялся, глубже, глубже обнажая золотые залежи.
— Фактически, мамаши, — поправил Хогг.
— А? — прищурился на него клиент.
— Я имею в виду, Хогг — фамилия моей мамаши, а не папаши.
— Я пришел сюда не для того, — провозгласил клиент, — чтобы ты передо мной тут писался. — Теперь наружу вышла определенная низость. — Посматривай за собой.
Хогг помрачнел. Снова он слишком далеко зашел. И этот жуткий Джон, как и прежде, опять стал свидетелем. Только он правду сказал. Хогг — девичья фамилия едва помнившейся нежной женщины, которая пела под собственный аккомпанемент «Все проходит», пока «банксия» и «макартни» и «викурайана»[8] за открытым французским окном тщетно соперничали с ее ароматом. А фамилия отца, слушавшего, пуская кольца дыма «Пробежавшей Тучки», фамилия отца была…
— Я, как всякий, люблю посмеяться, да только посматривай, вот и все. — И клиент ушел с виски в желудке, которое бормотало ааархброххх. Хогг остался лицом к лицу с Джоном-испанцем.
— Пуэрко[9], — сказал Джон, таким образом переводивший фамилию матери Хогга. — Еще раз заговори про поэтов, плохо будет. Вылетишь отсюда, и правильно, черт побери.
— Шпик, — огрызнулся Хогг. — Докладывай Холдену, если хочешь. Плевал я на все, вместе взятое.
Старший управляющий Холден, крупный мужчина, прятавшийся за секретаршами и цветочными крепостными валами, был американцем, порой выдавая себя за канадца. В какой-то связи с американской торговой политикой любил поговорить о крикете.
— На сей раз диктофону скажу, — щедро пообещал Джон. — На сей раз немного. В прошлый раз очень много.
Ну, в прошлый раз Хогг фактически не виноват. Явилась обедать компания толстеющих молодых телевизионных продюсеров, которые хрустели арахисом под мартини, говорили «йя» вместо «да», громко обсуждали сексуальные mores[10] конкретных известных актрис, и естественно перешли к дискуссии о поэзии. Что-то неправильно процитировали из Т.С. Элиота, и забывшийся Хогг их поправил. Заинтересовавшись, они принялись его испытывать на других поэтах, ни про одного из которых — Ванн, Гейн, Ламис, Харкин и тому подобное — он в жизни не слышал. Видно, сначала телевизионщики насмехались над ним, простым барменом, за познания, а теперь насмехались над ним за незнание. Вожак йякальщиков подзаправился горстью соленых орешков, заброшенных в рот ладонью-лопатой на манер кушающего рис малайца, самодовольно ухмыльнулся при этом и невнятно промямлил:
— Ням-дерби.
— Кто? — уточнил Хогг. И затрясся. У поросячье-розового (точней сказать, свиноветчиннорубленого розового) потолка парила призрачная девушка со свитком в руке, с царственными перламутровыми плечами над бальным платьем в стиле Регентства. Слишком хорошо известная Хоггу. Разве она его давным-давно не покинула? А теперь ободряюще улыбалась, хоть свиток кокетливо не разворачивала, allumeuse[11]. — Эндерби, выговорите? — переспросил Хогг, хмурясь и дрожа под белым морозным барменским нарядом. Девушка скользнула вниз, прямо ему за спину, положила ладонь на макушку, сунула прямо в глаза широко развернувшийся свиток. И Хогг услыхал, что уверенно, словно угрозу, цитирует: