Эндерби снаружи
Шрифт:
В длиннохалатное воскресенье колокола вломились.
Центральное отопление нежит бездетные пары,
обутые в тапки.
Вовремя пришли газеты, обед в непомерном достатке
Распевает в духовке. На мягких коврах развалились
Худенькие пантеры-котята, в игре без царапок
сцепились…
— Ох, Иисусе…
— Сонет, еще не…
Хогг испепелил взглядом маленького жестикулировавшего мужчину, готовый сказать: «Только пикни». Но вместо этого решительно продолжал:
Тельца крепкие, язычки чистые, лапки
Незагрубевшие. Вина все еще молоды, сладки.
Тут явился другой телевизионщик, которого все явно ждали, очень похожий на прочих, сплошь тесто. В него страстно вцепились, крича:
— Таверна «Минетта»…
— «Гудис» на Шестой авеню…
У стойки стоял одинокий мужчина, заказывал, тыкая пальцем; в темных очках, рот разинут на Хогга, окутан дымом сигареты. Посетители за столиками, слыша вторжение стихотворных рифм в бесформенную болтовню, разом оглянулись на Хогга. Джон-испанец с гнусной радостью стоял, тряс головой.
— Хватит нас стихами кормить, — оборвал Хогга главный пожиратель арахиса. — Еще мартини.
— Обождите, — заупрямился Хогг, — черт возьми, секстета.
— Ох, пошли, — сказал вновь прибывший. — С голоду умираю. — И все с гвалтом повалили в «Уэссекс-сэдлбэк», лапая друг друга и йякая.
Хогг мрачно повернулся к мужчине в темных очках и сказал:
— Могли бы обождать секстета, черт побери. Никакого нынче воспитания. Это ж чудо, а они не поняли. Столько лет я пытался сделать эту вещь, и сейчас только вышло. — Он вдруг почувствовал себя виноватым, начал оправдываться: — Впрочем, это другой, не настоящий я. Долгая история. Называется реабилитация.
— Nye ponimayu, — сказал мужчина. И поэтому снова принялся тыкать пальцем. Хогг, вздыхая, отмерил в большой шар аперитив «Железный Занавес» с запахом глицерина. Надо хорошенько за собой посматривать. Он ведь теперь счастлив, правда? Полезный гражданин.
Именно после того случая его вызвали к мистеру Холдену, безнадежно лысевшему, как бы задавшись целью попасть в журнал «Тайм». Мистер Холден сказал:
— Не в ту калитку ты пробидл, йя. Держи биту прямо, да с питчера[12] глаз не спускай. Отель у нас респектабельный, ты тут мелькаешь, весь в белом, вот какой у тебя имидж, йя. Повезло тебе сюда попасть после такой короткой профессиональной разминки. Раньше быдл свободным игроком, в досье сказано. Ну, как бы там ни быдло, руководство это не интересует. Хотя начинает казаться, что будто бы не совсем комель фон. Ну, что быдло, прошло. Сливки мирового сообщества входят в наши двери. Им не надо, чтоб бармены советовали выражаться почище. Еще что-то про наш винный погреб сказал клеветническое, только это он, может быть, и приплел, так пропустим. Помни, самое в тебе ценное — это фамилия. Держи биту, браток, или останешься без очков.
Прошло? То есть было в прошлом. Хогг сделал там что-то противозаконное, вскоре переставшее возбраняться законом. Если кто-нибудь разнюхает, его выставят в телевизоре, запихнутого начинкой сандвича между мусорщиком, коллекционером мейсенского фарфора, и банковским клерком, научившим собаку курить трубку. В лучшем случае курьез. В худшем — предатель. Чего? Предателем чего его будут считать? В данный момент, через месяц, Хогг хмуро сверял выручку с рулончиком в чековой кассе, которая несколькими оборотами регистрирует каждую сумму. Деньги надо отнести в коробочке в гигантскую гремучую сокровищницу отеля, полную арифмометров, которые — по утверждению Ларри из бара «Арлекин» наверху, — соответственно запрограммированные, могут заглянуть тебе прямо в душу. А потом у него назначена встреча. На (грудь Хогга минимально разбухла) Харли-стрит[13]. Прямо в душу? Он чувствовал беспокойство. Только, черт побери, он же наверняка никому ничего плохого не сделал? Когда Джон Мильтон ежедневно пахал от звонка до звонка, переводя на латынь Кромвеля[14], разве ему то и дело не говорили: «Хорошую ты приколотил к стенке штуку про Фэрфакса[15] и осаду Колчестера. Продолжай в том же духе»? Он, Хогг, ничего к стенкам не приколачивал, хотя, Бог свидетель, однажды в ту пору… просто…
— Брат мой, — рассказывал Джон, — сейчас в Танжере работает. В Тошниловке Большого Жирного Белого Пса, чертовски дурацкое названье для бара. Билли Гомеса каждый знает. С ножом хорошо обращается в трудных случаях, вот так вот, старина. — Он издал кровожадный пискляяяяяявый звук, вонзив призрачный стилет в спрятанные Хоггом пудинги. — Стихи читал, а теперь перестал. Хорошие стихи. Испанские. Гонсало де Берсео, Хуан Руис, Ферран Санчес, Калавера, Хорхе Манрике, Гонгора, — хорошая поэзия. В долбаной Англии слишком холодно
— Я тебе дам, нет fuego, — обиделся Хогг. — Мы вам, сволочам, чертовски mucho fuego[18] задали в 1588 году[19], и еще зададим. Педрилы начесноченные. Я вот тебе покажу, нет хорошей поэзии. — Шею защекотали брыжи. Он разгладил кинжальную бороду. Небо побагровело над брандерами[20]. Потом Хогг увидел в огромном стенном зеркале свое раздраженное отражение в обрамлении заграничных бутылок: прилично выбритый бармен в очках, быстро лысеющий, вроде мистера Холдена.
— Пошли теперь поедим, — предложил Джон. В кишечнике отеля кипел служебный кафетерий, полный скрежета уминавшихся чипсов, опьяняющий соусом «Дадди». Организатор-общественник регулярно расхаживал между столами, пытаясь организовать соревнования по настольному теннису. Пустой желудок Джона глухо стучал кастаньетами.
— Не хочу есть, — насупился Хогг. — Сыт по горло. Больше просто не лезет, вот что.
2
Хогг шагал к Харли-стрит по сплошным листьям, летучим обрывкам бумаги. Лондонский Хогг, он наизусть знал дорогу по этим прогулочным улицам. Мачеха в чистилище, или где она там устроилась, в обморок бы упала, видя, как он хорошо знает Лондон. Братон-стрит, Нью-Бонд-стрит, перейти Оксфорд-стрит, потом по Кавендиш-стрит через Кавендиш-сквер на Харли-стрит, зная также, что дальше лежит Уимпол-стрит, где Роберт Браунинг читал кусочки «Сорделло», очень темной и длинной поэмы, женщине, сильно похожей на спаниеля, который у нее действительно был, а под кроватью жили огромные пауки. Отец приучил ее пить крепкий черный портер. Хогг старался прикинуться, будто не знает подобных вещей, ибо они лежали за пределами барменской сферы, только все равно знал, что знает. Нахмурился, презрительно вздернул плечи. Мужчина, продававший газеты и грязные журналы, посоветовал:
— Веселей, хозяин.
Вскоре Хогг в рабочих брюках и приличном спортивном пиджаке в елочку сидел в приемной доктора Уопеншо. Дня три назад он получил краткий вызов от доктора Уопеншо, главной движущей силы процесса реабилитации — превращения Хогга из неудачиика-самоубийцы в полезного гражданина. Удалось выдумать лишь одну возможную причину краткости, однако настолько невероятную, что пришлось ее отбросить. Тем не менее, как подумаешь про всякие кибернетические триумфы, и на что они способны, и такой ловкий психиатр, как доктор Уопеншо, вполне может завести себе банк электронных мозгов, работающих на него (все за счет Государственной службы здравоохранения), поэтому есть небольшая возможность, что вызов связан с тем самым конкретным проколом, допущенным Хоггом, признаком рецидива, если воспользоваться модным жаргоном. С другой стороны, между ним, Хоггом, и доктором Уопеншо установились отношения взаимной любви и доверия, пусть даже официальные и оплаченные Государством, казавшиеся истинным чудом в травянисто-зеленом заведении для выздоравливающих. Разве доктор Уопеншо не демонстрировал его, Хогга, в качестве образцового выздоравливающего, приглашая коллег со всего мира щупать, тыкать пальцами, улыбаться, кивать, задавать коварные вопросы насчет его отношений с Музой, мачехой, уборной и псевдоженой, утешительно сводя все это бурное прошлое к туманной абстракции приличного, чисто клинически интересного случая, за который можно взяться пропахшими антисептиками руками? Да, вот так вот. Возможно, в конце концов, краткость — официальная упаковка, а в ней тепло, любовь, защита от чужих взглядов. И все-таки — тем не менее.
В приемной стоял газовый камин, над которым, как кипер[21] над калиткой, раскорячился единственный другой ожидавший пациент. Осенний холод отражался в обложках «Вога» и «Вэнити Фэйр», лежавших на полированном столике, где ваза с настоящими, не пластмассовыми хризантемами превращалась в некий призрак из мира-антипода. На обложках изображались худенькие молодые женщины в норке на фоне листопада. Какой-то зимней стужей повеяло на Хогга от замеченных на столе номеров «Фема». Те времена, не столь давние, когда он действительно писал для «Фема» жуткие стишки в виде безобидной прозы («Свое дитя я поднимаю к небесам. Оно воркует, ибо Бог есть там»), подписанные псевдонимом Крепость Веры; те невероятные времена, когда он действительно был женат на художественной редакторше журнала Весте Бейнбридж; те времена официально обязаны вызывать у него не более чем умеренное, постоянно угасающее любопытство. То был другой человек, из прочитанного с зевотой рассказа. Но прошлое снова протягивало к нему щупальца, с неустанной назойливостью златоуста присасывалось с того самого вечера явления богини и йякавших телевизионщиков. Хогг с тяжким вздохом кивнул. Доктор Уопеншо знает, все знает. Вот зачем эта встреча.