Энн Виккерс
Шрифт:
Переносить беременность в сорок лет Энн было нелегко. И все же гораздо легче, чем считали ее заботливые друзья. Они с таким удовольствием, с таким самоотверженным упоением давали ей советы, ахали и охали, без конца выясняли, что именно она намерена делать, и упрашивали ее не делать этого!
Рассел настаивал, чтобы она ложилась спать ровно в девять часов. В результате она неизменно просыпалась в четыре часа утра и до восьми ворочалась в постели, а кроме того, всегда была рядом, представляя собой удобный объект для его любовных поползновений. Пэт Брэмбл-Помрой звала Энн пожить в Нью-Рошелле; таким образом она сменила бы один вид усталости — от городского шума —
— Ах, боже мой, мы все так рады, что у нас родится маленький! Весь персонал Стайвесантской исправительной тюрьмы считает, что это будет наш общий ребеночек! Но если позволите — один дружеский совет: почему бы вам не взять отпуск месяца на четыре и не посвятить себя целиком этому священному долгу?
И Энн, отвечая любезным тоном:-Большое спасибо, миссис Кист, но как я могу взвалить на вас лишние обязанности? — про себя бушевала: «Вот-вот, уйти в отпуск, чтобы ты тем временем успела выполнить свойсвященный долг — подкопаться под меня и выжить меня с этого места!»
Не приходили в ажиотаж только два человека: доктор Уормсер и Барни Долфин.
Энн уговорила Мальвину быть ее акушеркой.
— Все эти толстокожие акушеры, — повторяла она, вспоминая свои наблюдения в народном доме, — утверждают, что беременность — «естественный процесс», и делают из этого удивительный вывод, что от утренней тошноты не тошнит, а схватки не причиняют боли. Сейчас я не нуждаюсь в сочувственном сюсюканье. Мне не надо, чтобы со мной нянчились. Я хочу, чтобы со мной обращались так, как я заслуживаю по должности. Но когда придет время, я хочу получить полную дозу сочувствия: тогда другое дело!
Барни не тратил лишних слов, не выводил ее из себя, спрашивая по пятнадцать раз на дню: «А как ты теперь себя чувствуешь?» Он просто обнимал ее и прижимал к своему широкому плечу, где и было ее законное место.
Прожив с Расселом около двух недель, она поняла, что поступила как последняя идиотка, и не исключено, что собственная глупость ее доконает. Она сама соорудила себе ловушку, и, повторяя, что поступает так из деловых соображений, во имя будущего благополучия Прайд, бросилась в нее очертя голову и услышала, как защелкнулась дверца. Теперь она точно так же была лишена свободы, как любая из ее арестанток, — даже в большей степени: в тюрьме по крайней мере они хоть в своих камерах были свободны от назойливых глаз.
К концу этих двух недель Рассел представлялся ей подушкой, прижатой к лицу, диетой, состоящей из одних кремовых пирожных, клубничного мороженого и содовой воды, неиссякаемым источником историй на сон грядущий, пастушьим рожком, который без устали выводит «Дикую розу Ирландии», горячей ванной, надушенной нарциссом, в которую ее положили, связав шелковыми веревками…
Все это время он был так дьявольски предупредителен, так хотел, чтобы она признала, как дьявольски он предупредителен, вел себя так дьявольски кротко и всепрощающе — проклятье, ну просто не обойтись без «дьяволов»!
Он обращался с ней, как с ребенком, которого уличили в воровстве или каком-нибудь гадком поступке и которого любящие родители хотят лаской вернуть на путь истины.
Рассел блаженствовал. В первый год Великой Депрессии, [201] когда десятки тысяч служащих оказывались выброшенными на улицу, когда
201
Великая Депрессия. — Так американские историки называют первую половину 30-х годов, когда экономика страны, потрясенная кризисом 1929 года, продолжала переживать состояние застоя.
Он успешно продвигался к цели: пятнадцать тысяч годовых — уже немаловажный этап; теперь его больше не подавляли ни громкие звания жены, ни ее ораторская популярность. Дня не проходило, чтобы его самого не приглашали выступить — во всяческих клубах, на съездах работников обувной и кожевенной промышленности, на ежегодном банкете Ассоциации поставщиков провизии и рестораторов. А когда он станет миллионером, он облагодетельствует стипендией какой-нибудь колледж и уж не удовольствуется каким-то куцым ярлычком доктора права — он получит и степень доктора филологических наук, и доктора церковного права, а возможно, и доктора богословия.
Теперь он с полным основанием мог посмеиваться над претензиями своей «маленькой женушки», игнорировать ее несносное тщеславие и окружать ее заботой и вниманием-и каким беспощадным вниманием! Он не только укладывал ее в постель ровно в девять, но входил в спальню в половине десятого, отбирал у Энн детективный роман, который она читала на ночь, гасил свет и плотнее укрывал ее ватным одеялом, хотя она и без того была плотно укрыта. Утром он приносил ей чай, а если она еще спала, будил ее, чтобы посмотреть, как она радуется такой нежной заботливости.
И хотя он не знал, какой мерзавец ее погубил — знакомые говорили что-то насчет судьи Бернарда Доу Долфина, но этого, конечно, быть не могло, потому что сам он ни разу его не видел, да и Энн никогда не получала от него писем, не говорила с ним по телефону, — итак, не установив еще его личность, великодушный Рассел все же принял все меры, чтобы избавить бедняжку Энн от приставаний этого гнусного типа.
Она обнаружила, что ее письма аккуратно распечатываются над паром. Милый Рассел, он так и не научился снова заклеивать конверты как полагается! Она знала, что при любом телефонном разговоре дверь ее спальни тихонько приотворяется — деликатно, чуть — чуть, чтобы удобнее было подслушивать.
Со вздохом она подумала, что без преувеличения может сравнить себя с заключенными: ни одна арестантка у нее в тюрьме или даже в Копперхед-Гэпе не находилась под таким неусыпным надзором, как Энн Виккерс в своем добровольном заточении. Но она сносила все без единого резкого слова, хотя дыхание у нее прерывалось от еле сдерживаемой ярости, потому что знала: стоит ей сказать одно резкое слово — и за ним последует тысяча, и в тот же день она уйдет от Рассела, и Прайд останется без отца.
— И вообще, — укоряла она себя, — Рассел проявил уйму доброты и великодушия, и надо уж выдержать роль до конца.