Энн Виккерс
Шрифт:
Приют оказался тайным баром на Восемьдесят четвертой улице, и хотя вокруг было сколько угодно несовершеннолетних правонарушительниц, они подвергались воздействию только коктейлей.
При появлении Энн Барни поднялся с торжественным видом, театральным жестом водрузил на голову цилиндр и несколько раз повернулся перед ней.
— Ну как, хорош? — спросил он. — Похож я на герцога Вестминстерского? Возможно, ты никогда меня больше таким не увидишь.
— Но чем объясняется подобное великолепие?
— Разве ты забыла? Я тебе говорил. Сегодня была свадьба Сильвии.
— Да, конечно. Теперь вспоминаю. Жаль, что я там не была.
— Правда? (Майк!
— Неважно. А вдруг, увидев тебя таким красавцем, я бы попыталась оттащить тебя от нее.
— Сделай это на следующей свадьбе! Моя вторая дочь уже помолвлена. За тебя, дорогая!
Это был единственный раз, когда Энн, хотя бы умолчанием, солгала Барни Долфину.
Два исстрадавшихся человека в низкосортном притоне изо всех сил старались изобразить беспечность и веселье.
Благополучно сбыв с рук Сильвию. Барни освободился от части своих обязательств, и Энн совершенно помешалась на мысли сбежать к нему от все более навязчивых ласк Рассела. Он превратился — ей, конечно, было жаль его, она на него не сердилась, понимая, что причиной было именно ее сопротивление, — но он буквально превратился в развращенного подростка. Он врывался к ней в ванную, он говорил непристойности, в которых не было ничего остроумного. Он нарочно (она была в этом уверена) проколол грелку и, когда его постель промокла, пытался под этим предлогом разделить с ней ложе до конца ночи и не без оснований рассердился, когда она отослала его в гостиную на тахту, потому что «ей ужасно хочется спать… как раз сегодня… не обижайся».
Она не пыталась искать себе оправдания.
«Я с грустью начинаю сознавать, что восхваляемый обычай хранить целомудрие может быть гораздо грязнее и подлее проституции. Я гнусно обращаюсь с беднягой, а он ведет себя как нельзя более порядочно и, может быть, даже слишком. Мне нужно как-то выбраться отсюда. Но как, когда у меня Мэт? Все равно нужно. Снять домик где-нибудь на окраине. Мэт, Гретцерел, и я, и приходящая прислуга за пять долларов в неделю, чтобы помогать с обедом и мыть посуду. Мне это по карману».
Бывают же такие неприятные совпадения! Именно на следующий вечер, высказав ряд колких замечаний нравственного порядка, Рассел закончил свою горячую проповедь следующим образом:
— И еще одно. Ты воображаешь, что ты прекрасная мать. Как бы не так! Я наслушался твоих разговоров. Ты рассказываешь всяким старым наседкам, как ты обожаешь возиться с Мэтом (мне по-прежнему не нравится это имя — «Уорд» было бы куда более современно и оригинально), и утверждаешь, будто тебе приятнее нянчиться с ним, чем командовать заключенными и выступать перед Всемирной Лигой Зануд и Реформаторов! Еще бы! Твоя жертвенная любовь исчерпывается тем, что ты платишь мисс Гретцерел, а она исполняет всю черную работу! Прежде всего, если бы ты хоть капельку заботилась о здоровье нашего ребенка, а не о своих удобствах и своей хваленой карьере, мы бы давно сняли дом за городом, чтобы мальчик рос на свежем воздухе, в тишине, со здоровой нервной системой, а не торчал бы в зловонном шумном городе!
— Рассел, но ведь когда мы поженились, я хотела поселиться за городом, а ты настаивал, что нам необходимо общаться с интеллигентными людьми…
— Ха! Интеллигенты! Знаешь, в чем разница между тобой и мной? Я способен расти. Я отбрасываю взгляды, которые изжили
«Если я буду жить там, мне будет труднее видеться с Барни», — подумала Энн, а вслух кротко ответила:
— С удовольствием.
Рассел всячески подчеркивал тот факт, что только ради нее и своего сына Мэта он платит по двадцать пять центов с каждой мили за лимузин, в котором они отправились искать по фешенебельным пригородам землю обетованную.
Прошел год и две недели с тех пор, как она всю ночь ехала рядом с Барни Долфином в Виргинию.
Рассел говорил без умолку о депрессии, о пригородном сообщении Нью-Йорк — Маунт-Вернон, о количестве рыбьего жира, необходимого Мэту, о возможных результатах депрессии и о покупке недвижимости в Пелэме. Энн сидела чрезвычайно прямо на сизо-сером сиденье и курила одну папиросу за другой.
Они осмотрели с десяток солидных домов с гаражами на два автомобиля, настолько тихих, насколько это возможно вблизи большого шоссе. Дома стоили от двадцати до тридцати пяти тысяч. При каждом из них было не больше тысячи квадратных футов газона и одного-двух тенистых деревьев.
Энн знала, что у Рассела отложено десять тысяч долларов; сама она (истая дочь Уобенеки), несмотря на небольшое жалованье и энтузиазм, с которым исправившиеся преступницы брали у нее взаймы, ухитрилась скопить три тысячи долларов, бодро отказывая себе во многом. Это было все их состояние, о чем она и напомнила Расселу.
— Бог ты мой, мы ведь не обязаны выплатить все сразу. Внесем тысяч пять, а остальные будем выплачивать в течение десяти лет.
Ею овладел панический страх, какой, вероятно, испытывает обвиняемый, впервые попавший в тюрьму, когда он слышит приговор: «Десять лет каторжных работ». Неужели она попадется в ловушку? Неужели Расселу удастся каким-то чудом с помощью цепкой силы, присущей слабым людям, втянуть ее в это дело и она будет вынуждена жить с ним еще десять лет и помогать ему выплачивать долг, так как иначе она «подло бросит его после того, как он потратил столько трудов и купил дом для нее и ее ребенка»?
Она еще не видела капкана, но уже ощущала запах его холодной стали.
Благодаря ошибке вполне добропорядочного агента по продаже недвижимости они осмотрели дом недалеко от Скарсдейла, который Энн понравился. В четверти мили от каких бы то ни было дорог. Запущенный, затерявшийся среди особняков, оштукатуренных и кирпичных, самых разных стилей — тюдоро-джорджианского, испано-калифорнийского и коннектикутско-швейцарского, — на заросшем бурьяном участке неправильной формы стыдливо стоял фермерский дом, построенный в 1860 году. За него просили пять тысяч долларов. Стены были крепкие. В доме была большая общая комната, кухня, но без столовой, две большие спальни и одна маленькая, водопровод, но без ванной, и провинциальное крыльцо-веранда, откуда открывался вид на долину, поросшую кизилом.