Еретик
Шрифт:
– Отказ от очищения, – сурово судил его безжалостный Иван, – был бы равен клятвопреступлению.
– Нет, – возразил Доминис, – я никогда не торговал достоинством иерарха римско-католической церкви и не принимал сторону протестантов.
– О да, высокопреосвященный, – пробираясь между двумя воюющими сторонами, Иван упрямо стоял на своем, – мы преследовали нашу цель.
– Вы оба не понимаете, что решающую битву можно выиграть только внутри католической церкви. Именно там, где вы упрекаете меня в двуличии, я наиболее последователен…
И оскорбленный до глубины души, он мысленно продолжал этот разговор: другой спокойно бы наслаждался жизнью, пользуясь немалыми доходами виндзорского декана, но от него безжалостная логика провозглашенных им самим тезисов требовала отказаться от благоденствия и кануть в неизвестность. Уже в самом начале своего сочинения, долго находившегося под спудом, он обращался с этим прежде всего к католическим епископам, не только из тактической хитрости, но и по глубочайшему внутреннему убеждению.
–
Библейские сюжеты угасали на пестрых стеклах тяжелого свинцового оттенка. Лишь какая-нибудь пурпурная линия, отдельное яркое пятно или два скрестившихся световых луча еще сопротивлялись тьме, хотя общая композиция растворилась во мраке. Впрочем, и эти поглощенные ночью окна никуда больше не раскрывались. Вполне вероятно, что за высокими стеклами вовсе и не было никакого пейзажа. Примас вздрогнул при этой безнадежной мысли, словно его руки коснулось нечто холодное и липкое. Кто знает, не обнаружил ли выход его самый лучший ученик, удовлетворяясь чем-то на первый взгляд меньшим, а по сути неизмеримо более огромным? Какие цели? Какие миры? Надо жить…
Он дрожал, закутанный в шерстяной плед, держа в окоченевших пальцах развернутый свиток. Из Венеции писали, что Риму не следует доверять: Домииису ни в коем случае нельзя возвращаться! Слухи о его возможном возвращении встревожили тамошних друзей; одни опасаются за его жизнь, другие боятся новых осложнений для себя, как, должно быть, и этот холоднокровный преемник Сарпи, предостерегающий его о коварстве иезуитов и лживости посулов курии – точно он сам хотя бы на секунду мог об этом позабыть! Напоминают о судьбе его книг и его друзей – точно он сам этого не знает! Неистовый папа Павел V немедленно предал анафеме отступника, требуя изъятия отовсюду его сочинений, Священная канцелярия мгновенно начала против него дознание in contumaciam, [69] верные ученики Беллармина из Сорбонны обнаружили в книге «О церковном государстве» сорок семь еретических положений, конклав кардиналов осудил его, имя Марка Антония де Доминиса первым стоит в Индексе, а папский легат в Венеции оказывает постоянное давление на Сенат; и в довершение ко всему инквизиция возбудила следствие против его приверженцев в Сплите. Впрочем, и этот достопочтенный собрат из Республики святого Марка, и эти протестантские иерархи и пастыри ничуть не менее вероломны и непримиримы. Едва гость заикнулся об отъезде, как они готовы выпихнуть его. Самодовольные пресвитериане, пуритане, кальвинисты, лютеране после шести лет славословий с изумлением обнаружили, что по существу он не принадлежал к ним, а кто не принадлежит к их лагерю, наверняка состоит на службе у папы: третьего не дано! Для обеих воюющих сторон он и ему подобные были бесчестными чужаками, да и вообще-то сейчас всем стали чужды гуманистические тонкости, поэтому со своим призывом к универсальности Доминис и попал под перекрестный огонь. Разъяренные англиканцы толкают поборника мира к папистам, которые, опираясь на доносы брата Фульгенция [70] и венецианского посланника в Лондоне, почти наверняка бросят его в темницу. Надо изменить самому себе и окончательно утратить разум, чтобы встать под чье-либо знамя в этой священной войне, но как иначе уцелеть? Крестоносцы с сарацинами сражались более или менее по-рыцарски, однако к изменнику не могло быть никакого снисхождения. Для католика протестант был олицетворением дьявола-искусителя, а лютеране считали папство измышлением сатаны. Рожденные общим движением, объединенные стремлением к абсолютной власти над душами своих прихожан, истинная вора и ересь слились в смертельном объятии, ослепленные ненавистью, охваченные яростью взаимного уничтожения. Нашествия татаро-монголов, гуннов, турок не смогли примирить фанатичных соперников. Аттила, Чингисхан или Сулейман всегда оставались для них далекой, преходящей, геополитической опасностью; а еретик – о, в этом таилось нечто личное, роковое, существующее вечно, его следовало сперва осторожно обнаружить, вывести па чистую воду, а затем терзать, подныривая на святом огне. Уничтожение еретиков служило самым убедительным доказательством истинности своей веры. И подозреваемый в ереси примас Хорватский дрожал всем телом при виде мрачного жерла камина, где еще трепетали черные розы сожженных страниц. Напрасно он уничтожает свои призывы к повсеместному миру, предназначавшиеся для отправки на континент. Для них недостаточно, чтобы он умолк; в окружении бесчинствующих фанатиков надобно оглушительно и дико вопить, подобно им самим. От всех его философских озарений останутся лишь вот такие обратившиеся в пепел, хрупкие розы.
69
Заочно,
70
Брат Фульгенций Миканцио (1570–1654) – советник венецианского Сената, ученик П. Сарпи, состоявший в переписке с Ф. Бэконом и Г. Галилеем.
Полномочный представитель короля Испанского возбужденно расхаживал по резиденции декана Виндзорского, слишком тесной для него сейчас, в своей шубе скорее похожий на судебного пристава, нежели на старого учтивого гранда. Стужа была для него лишь удобным предлогом отказаться присесть за чайный столик и глотнуть отвратительной горячей жидкости, сетуя, как водится, на лондонский климат. От его куртуазности и учтивости не осталось и следа с тех пор, как началась травля архиепископа, и сейчас испанский дипломат заглянул сюда мимоходом, озабоченный новейшими событиями. Инсценированный суд епископов избавил двор от дальнейшего формального осуждения Доминиса, и теперь разъяренный, плебс может ворваться к нему в дом и четвертовать предателя, а монсеньор словно прирос к этому месту, сидит сиднем и лишь принимает письма из Венеции и Франции с предупреждениями, что ему не избежать гибели от рук Рима.
– Проклятые интриги французов и венецианцев, – бранился разгневанный граф. – Ландо и Габалеон хотят обманом удержать вас в Лондоне, дабы вы по-прежнему действовали в их целях вопреки интересам испанской политики.
– Поймите, граф, – защищался Марк Антоний, почти теряя рассудок, – я не действовал ни в чьих интересах, не выступал ни за, ни против кого…
– Мне все известно!
– Если я при дворе был уполномочен герцогом Савойским…
– Позвольте, ведь вместе с венецианским посланником вы побуждали нерешительного короля Иакова выступить гарантом перемирия, весьма неблагоприятного для нашего вице-короля в Милане.
– Я выступал за широкую политику примирения…
– О, да, да, да, – словоохотливый испанец не позволял вставить словечко, – влиятельная партия при дворе и в парламенте поддерживала антигабсбургскую политику, но, к счастью, Его Величество пренебрег вашим венецианско-французским союзом и теперь посылает принцев Карла и Георга в Мадрид, где эти два кретина согласятся на все, лишь бы не возвращаться домой с позором. А что, если тамошние иезуиты потребуют вашей выдачи?
Угроза имела основания. Ведь именно король Иаков предложил публично казнить в Мадриде сэра Уолтера Рэли, он легко выдал бы и Доминиса, не испытывая ни малейших угрызений совести, его, чье умственное превосходство вызывало постоянное раздражение у короля; наконец, именно благодаря Сплитянину Иаков столкнулся в парламенте с англиканской оппозицией. Ненавистью пылал взгляд архиепископа, пристально наблюдавшего за своим не ведавшим милости посетителем. Кто знает, не этот ли лукавый граф Гондомар натравил на него пуритан, дабы легче осуществить свои испанские планы? Сперва он ловко подвел его к мысли о бегстве, льстиво суля всяческие милости, а потом, когда Сплитянин утратит престиж, он обрушит на него угрозу выдачи. Гондомар торопил, не позволяя колеблющемуся дождаться результатов сватовства наследника престола, хитрая лиса, он, вероятно, предвидел исход этой затеи и потому настаивал на немедленном отъезде Доминиса.
– Рим примет вас иначе, монсеньор, если вы вернетесь по своей воле, раскаявшись…
– Раскаявшись? – Былая гордость вспыхнула в душе старика. – Сударь! Вы пришли сюда, видя во мне посланного господом посредника между папой и королем, вы пришли ко мне, как к епископу Салерно и кардиналу, наконец, вы умоляли меня, предлагали гарантии…
Посол в шубе тигрового меха иронически усмехнулся. Наивен тот, кто верит обещаниям дипломатов! В опасной игре роли менялись согласно соотношению сил в данный момент. Сам по себе человек ничего не значит, следовательно, не могло быть и речи о каких-либо личных обязательствах. Уже направляясь к дверям, граф снисходительно добавил:
– У вас есть шансы в Риме в качестве посредника…
– …когда король оплюет меня здесь!
– Он должен сделать это ради своего окружения. Но старикан вышлет сватов, как только ваш бывший коллега возвысит вас в Риме…
– А если нет?
– Да поймите же наконец! У вас нет иного выхода, кроме как положиться на прежнюю дружбу с папой Григорием Пятнадцатым. Я буду рекомендовать вас графу Шварценбергу, чтобы на своем корабле он переправил вас в Брюссель…
Итак, миссионер иезуитов лишил Доминиса всего – дружбы короля, деканата Виндзора, евангелистских союзников и права убежища. Не имея сил встать, архиепископ кутался в свой толстый плед. Тщетно. Здесь ему никогда не отогреться. Атлантические туманы заполнили влагой его легкие и окутали душу холодом отчаяния. Дыхание становилось все более прерывистым, боль в суставах невыносимее. Он простудился и изнемог; в ожидании настигающей погони предавался воспоминаниям о родных солнечных долинах. Там, в прогретом солнцем воздухе, растаял бы лед, лежащий у него на сердце, только там, на родине, он ожил бы! Его тело впитало соки той далекой малоплодородной и красноватой земли, а этот угрюмый пресвитерианский торгашеский Остров с его непереносимым климатом душит и губит его. Старый архиепископ сидит здесь наедине со своей ревматической, астматической молчаливой смертью, а там… кто знает, может быть, там ждет его последняя удача в жизни?