Ермолова
Шрифт:
С необыкновенной простотой, мягкостью и лирической задумчивостью читала Мария Николаевна, стихотворение «Цветок». Лицо ее просветлялось нежным выражением.
«Где цвел? Когда? Какой весною?И долго ль цвел?..»В каждом вопросе была как будто улыбка воспоминания, и было понятно, что она, задавая эти вопросы, относила их к самому поэту, которого скорбный облик был так дорог и близок ей. Тайна чтения ее и заключалась в том, что ее замечательная сущность соприкасалась с тончайшими эмоциями души поэта, и казалось, что «перед души ее очами» не только «цветок засохший, безуханный», а какие-то нежнейшие, как дуновения, эманации лирических переживаний Пушкина, которые она, бережно и растроганно
Некоторые небольшие лирические стихи Пушкина, вроде «Ты и вы», она читала с затаенной улыбкой, как бы относясь к ним как к гениальной шутке, отнюдь не стараясь углубить их, сделать особенно серьезными или трогательными. И получалось впечатление, как от моцартовских аллегретто, где под видом шутки скрыты вершины лиризма и трудно отделить у композитора улыбку от слез.
Одним из самых близких ей по душе было стихотворение «Памятник». Читая его, Ермолова в благородной скромности своей и не подозревала, что она с полным правом может отнести к себе слова:
«И долго буду тем любезен я народу,Что чувства добрые я лирой пробуждал,Что в мой жестокий век восславил я свободуИ милость к падшим призывал».Теперь – по прошествии больше десяти лет со дня ее смерти и больше двадцати лет со дня фактического прекращения ее деятельности – мы видим, что ее светлый образ остался в памяти народа именно благодаря этим же свойствам ее таланта.
Она читала это стихотворение, влагая в него заветные чувства, с младенчества владевшие ее душой: ту любовь к человечеству, которой насыщено было все ее творчество. В этих стихах подъем ее духа освобождался от сдержанности, и в словах: «И назовет меня всяк сущий в ней язык» – слышалось провидение будущего. Эта часть стихотворения была высшей чертой пафоса и душевного волнения, которого достигала Мария Николаевна в этих стихах. Последние строки – «Обиды не страшась, не требуя венца» – говорила как свое кредо, бывшее у нее общим с величайшим из поэтов и имевшим для нее жизненное значение.
Нельзя не упомянуть о некоторых стихах Лермонтова, читанных ею. С большой силой читала она «Смерть поэта»:
«Погиб поэт! – Невольник чести…»Эти первые слова она говорила скорбно, но спокойно, почти холодно. Но это был холод сознания невозвратимой утраты, о которую должна разбиться всякая патетика страсти и отчаяния. После них она делала большую паузу. В ней была безмолвная печаль: казалось, больше нечего было ей сказать. Но человек не может замолчать в отчаянии, чтобы оно не задушило его. И вот она снова и снова бередит свою рану, пока не вырвется из ее кровоточащего отверстия пламень и не претворится в песню восторга по отношению к поэту и в песнь грозного гнева по отношению к его убийцам – ту песнь, которая заклеймит их навеки перед судом будущих поколений.
Читала она еще:
«Душа моя мрачна. Скорей, певец, скорей!Вот арфа золотая…»С смятеньем и тоской вырывались слова из уст ее. Голова была слегка склонена на грудь, брови сдвинуты, на лбу ее, как острые крылья, расходились линии скорби, и в лице была мука, от которой разрывалась грудь поэта. И в словах:
«И если есть в очах застывших капли слез –Они растают и прольются» –слышались слезы, до краев наполнявшие чашу его души.
Закончу описанием ее чтения «Дары Терека», отличительного тем, что это стихотворение она не читала, а буквально «живописала», голосом делая то, что художник делает кистью. Она внушала слушавшим «виденные» картины:
«Терек воет, дик и злобен…»Без пауз и отрывов, одной чертой своего голоса, в котором слышалась эта буря, передавала она картину. Но со слов:
«Но по степи разбегаясь…» –голос ее делал незаметный переход в более мажорный тон, в нем слышалась ласка, лукавство; во второй строфе («Я родился у Казбека») – молодая удаль. Строфы о первом даре – «кабардинце удалом» – Мария Николаевна читала повествовательно, как предложение, но без уверенности, что оно будет принято. Во всей тираде, которую она произносила, чувствовалась затаенная хитрость, точно Терек пробует соблазнить старого Каспия кабардинцем, но в сущности сам не верит, что тот соблазнится – и бесценный дар «казачки молодой» останется в его владении. В этом отрывке скрывалась вся извилистая, любострастная воля предателя – Терека. Но Каспий молчал… И вот лукавый, волнующийся Терек, словно в глубине его всплеснулось сознание: «делать нечего», предлагает старцу «дар бесценный», перед которым все другие дары – ничто. Следует рассказ о казачке молодой. В этом рассказе Мария Николаевна умела выразить страстную любовь самого Терека к этому дару, который
«…от всей вселеннойЯ таил до сей поры…»и с которым он расстается с волнением и гневом.
«Замолчал поток сердитый,И над ним, как снег бела,Голова с косой размытой,Колыхался, всплыла».Эти слова Мария Николаевна читала какими-то волнами голоса, то как будто волна катилась вниз, то опять наверх… Это свойство ее голоса – передавать движение стихий – напоминало мне Листа. Никто другой не умеет так, как он, передавать в своих композициях воду, ее бури, ее волны, ее всплески и плавное течение, с таким разнообразием звуками живописуя то море, то реку, то ручей – и так, что вы не ошибетесь в том, что он рисует. То же делал голос Ермоловой.
Со слов:
«И старик во блеске властиВстал, могучий, как гроза…» –в голос ее начинал проникать трепет: каждое слово, которое она произносила, было самоценно, как нота симфонии. От последних строф перед слушавшими возникла картина большой красоты, значения и захвата; такое в ней было запечатление страсти, такие могучие линии, такие сверкающие краски, что получалось тройное наслаждение: зрительное в себе самом – возникавшее в воображении перед глазами, музыкальное – от зарисовки картины голосом Ермоловой, и интеллектуальное – от лермонтовского текста.
Последний раз, когда я слышала Марию Николаевну в концерте, я имела счастье слышать в ее исполнении свои стихи «Песня бельгийских кружевниц». Они были написаны во время мировой войны. Там были две части, из которых первая рисует жизнь Бельгии в мирное время, а вторая – ее разорение. В первой части встречаются строки:
«И радостно звонят колокола,Колокола старинного Малина»,а во второй:
«И, как набат, звучат колокола,Колокола старинного Малина».Надо было слышать, как звучали эти строки у Марии Николаевны! Первые торжествующе-радостно летели вверх, как перезвон ликующих колоколов, вторые – падали тяжко и угрожающе, как ночной набат. Впечатление голоса пропадало, чтобы дать впечатление металла и звуковых волн, гудящих в воздухе, как длительные вибрации колокола.
Выбор стихотворений у Ермоловой был целостен, один сухой перечень читанных ею стихов показал бы, что через всю жизнь ее проходила красная нить ее убеждений. Она не отступала от нее, начиная с юности, когда читала Некрасова и Огарева, – и до последних своих выступлений в концертах. Припоминаю, когда во время империалистической войны она читала «Внимая ужасам войны», ей было предложено властями не читать этих стихов, так как в ее исполнении они превращались в антимилитаристическую проповедь и вызывали демонстрации… После революции ее любимым стихотворением было Никитина «Медленно движется время» – и опять, по-настоящему переживая слова поэта, она говорила: