Есенин
Шрифт:
Они заночевали на станции за Алуштой и только на другой день к обеду прибыли в Ялту. Евдоким и Есенин подошли к деревянному домишке, стоявшему на косогоре неподалёку от моря. Навстречу им вышла женщина, строгая с виду, но незлобивая, с запрятанной в ямочках щёк добротой. Евдоким, перед тем как тронуться с последней стоянки, опрокинул две рюмки виноградной водки и сейчас был бездумно-беспечален.
— Принимай, мать, нового постояльца. Серёжей зовут. Доход нам от него не предвидится — будет жить в моей мастерской бесплатно. Сдружились мы.
Женщина ободряюще кивнула Есенину.
— Что ж, проживём и так, без дохода. Если в мастерской
В мастерской крепко пахло смолой, опилками, спиртовым лаком, клеем. На стене над верстаком аккуратно развешаны столярные инструменты, на полатях уложены тонкие листы фанеровки, ореховой, буковой, морёного дуба, бруски необработанных заготовок. В левой стороне стоял топчан, широкий и чистый, на нём — матрац, не из стружки, как предупреждал Евдоким, а настоящий, из шерсти, стёганый, две большие подушки. У изголовья топчана — столик с крышкой, искусно инкрустированной хозяином. Евдоким, привалившись плечом к косяку, явно ждал похвалы.
— Здесь прекрасно! — невольно воскликнул Есенин, бросая на топчан баул с пожитками. — Лучшего и желать не надо!
— Ага! Что я говорил! — Евдоким подмигнул жене: — Маша, а он наверняка испугался, что будет жить в мастерской. Он, знаешь, Маша, поэт, стихи сочиняет, вроде Пушкина или Никитина. Словом: «Буря мглою небо кроет...» Такие нам с дочкой Рафтопуллова стихи читал — закачаешься!
Маша покосилась на мужа, спросила с осуждением:
— Сколько ты успел пропустить, Авдоша?
— Две рюмки всего, вот Серёжа не даст соврать.
— А вчера?
— Вчера чуть поболе. Нельзя было отказаться — дочка Рафтопуллова угощала. Честное благородное слово!
— Очень ты ей нужен...
— Не я, мать, — Серёжа. К себе в экипаж его приглашала, да он, представь, отказался: не хочу, сказал, компанию с Евдокимом рушить. Как бишь её зовут?
— Москвичку, что ли? Лола.
— Правильно. Как это у меня из головы вылетело?.. Лола. То ли по-гречески, то ли по-персидски.
— Располагайся, Серёжа, как дома, — сказала хозяйка. — Вот вешалка, вот стулья. Авдоша, укажи ему, где что, а я бельё с одеялом принесу. Потом обедать будем. Ванюшка уже прибежал с моря.
Несколько дней Есенин прожил у гостеприимных хозяев без забот, без тревог, без тяжких дум. Всё улеглось в нём, ясность коснулась души, солнце прокалило тело, море матерински ласково качало на своей волне. Он забыл даже о стихах — это несказанно удивляло его, но не вызывало сожаления: волна отлила от берега, перебирая гальку, чтобы вновь возвратиться ещё более сильной и напористой, чтобы расстелить по песку, по обкатанным камням белую кружевную вышивку. Он заплывал далеко, седлал хребты волн, взлетал на них, как на лошади, мчащейся галопом, а приплывая назад, падал на горячую гальку, подставляя себя солнцу; волосы его выгорали, приобретая пятнистый розоватый оттенок. Но странно: зелёная равнина моря, горящего в закатном пламени, тихо вздыхающего по утрам, как усталый от скачки конь, лунные кованые дороги, уходящие вдаль, к иным пределам, не проникали внутрь существа Есенина. Он не написал о море ни строчки, мысли его были там, на севере, возле рябин и черёмух, бродили в заокских туманных лугах. Отсюда, издалека, родимый край казался ему всё милей, дороже и краше. В полдень он обедал, затем брёл домой и ложился на свой топчан, в прохладе и тишине, как в детстве, спал без сновидений.
Как-то в сарайчик прибежал Ванюша, мальчишка лет восьми, белобрысый, с задорным хохолком на макушке и выпалил, запыхавшись:
— Серёжа, тебя какая-то женщина спрашивает. Вон она сюда идёт!
Есенин, торопясь, надел косоворотку, перетянул её в талии витым пояском с кистями на концах.
В двери, загородив её, держась руками за косяки, напоминая распятие, стояла Лола. Она, чуть откинув голову, вглядывалась в сумрак мастерской, различила белую рубашку Есенина, шагнула к нему:
— Здравствуйте!
Есенин подал Лоле стул. Она села, сложила зонтик, сняла широкополую шляпу из рисовой соломки, встряхнув головой, осыпала плечи своими чёрными волосами.
— Спасибо. — И тут же спросила несколько задорно, тая издёвку: — Такая обстановка содействует творчеству?
Есенин не принял её иронии, ему уже задавали подобные вопросы там, на Оке, когда он жил в амбаре. Сейчас этот вопрос показался ему по-обывательски праздным, а слово «творчество» прозвучало с плохо скрытой насмешкой, как будто стихи — дело несерьёзное, к тому же и проходящее, вроде болезни — выздоровеет человек, и всё останется позади. Забудется, как юношеская забава. Мало ли таких, в молодости писавших «складно», а позже, вызрев, смеющихся над своими заблуждениями: «Ия когда-то баловался стишками».
— Каждый занимается тем, на что он способен, другому я, к сожалению, ничему не научен.
Лола уловила в его ответе обиду и попыталась сгладить её.
— Что же мы тут сидим, впотьмах? — спохватилась она. — Идёмте на воздух! Пиджак не надевайте, погода дивная.
Есенин нехотя стал собираться, без надобности передвинул стул, разгладил складки скатерти на столе. «Опять, — думалось ему, — придётся играть роль весёлого парня, развлекать, острить, смешить, читать стихи, а ведь всё это не нужно и некстати». Но и одиночество его всё более удручало. «Завтра пошлю Анне ещё раз телеграмму, пускай немедленно выезжает!» — решил он и шагнул к двери, пропуская перед собой Лолу.
Вечер был тихий, горные хребты с серебром на гребнях словно бы прижимались теснее к ночи и медленно затягивались сиреневым дымом, щели и пропасти наливались туманом, он клубился и, казалось, клокотал. Встала луна, ударила по воде светом, будто мечом рассекло от края и до края.
— У нас дома гульба по случаю моего возвращения под отчий кров, — без рисовки, но с насмешкой говорила Лола, — а я посидела немного, тошно стало от скуки, не переношу выкриков, бестолковых споров, пьяных поцелуев; потихоньку выбралась из-за стола и улизнула сюда.
Она шла впереди. Есенин глядел на её затылок — чёрные волосы полированно блестели в лунном сиянии, — на худенькие плечи и улыбался: забавная, видать, девушка, явилась к незнакомому человеку так, будто знает его давным-давно, не побоялась ни пересудов, ни сплетен; ну а эта простота в обращении — безусловно московская.
— Как же вы так? К вам пришли гости, а вы исчезли?
— Ну и пусть! — Она обернулась, удлинённые глаза сверкнули дикостью. — Знаете, я все эти дни думала о вас. Самой противно! В Москве считалась недотрогой, молодые люди на цыпочках обходили меня стороной, а тут — смешно сказать! — сама с собой никак не слажу. Тянуло прийти к вам на другой же день, да опасалась, что подумаете обо мне не так, как есть на самом деле. Чем вы меня купили?..