Есенин
Шрифт:
— Чем же занимаетесь?
— Я пишу стихи. — Он сказал об этом без стеснения, без ложной стыдливости, но и без кокетства и хвастовства, с убеждением в том, что это его главное жизненное дело.
— Стихи? — удивилась она такой неожиданности, и брови её опять стремительно, как ласточки, полетели к вискам. — И они у вас получаются?
— Да. — И сам поразился твёрдости своего ответа.
— Вас что же, уже печатают? — В её вопросе где-то глубоко-глубоко таилась насмешечка.
— Пока немного. И не лучшее.
Евдоким снова подкрутил усы, как-то приосанился:
— Может быть, вы прочтёте что-нибудь? — попросила девушка. И тотчас пожалела о своей просьбе: сколько она уже наслушалась стихотворного щебета молодых людей, а то и просто рифмованного бреда.
Есенин всегда с большой охотой читал свои стихи в любые часы суток, в любом месте, любому человеку, вдохновляясь, испытывая при этом чувство ничем не омрачённой радости.
— «Про лисицу», — произнёс он и чуть приглушённо, но чётко стал выговаривать строку за строкой, изредка выразительно и скупо взмахивая рукой:
На раздробленной ноге проковыляла, У норы свернулася в кольцо. Тонкой прошвой кровь отмежевала На снегу дремучее лицо. Ей всё бластился в колючем дыме выстрел, Колыхалася в глазах лесная топь. Из кустов косматый ветер взбыстрил И рассыпал звонистую дробь. Как.желна, над нею мгла металась, Мокрый вечер липок был и ал. Голова тревожно подымалась, И язык на ране застывал. Жёлтый хвост упал в метель пожаром, На губах — как прелая морковь... Пахло инеем и глиняным угаром, И в ощур сочилась тихо кровь.Девушка некоторое время молчала, озадаченная: как этот тихий, стеснительный с виду мальчик может обладать такой покоряющей силой чувства?
— Это напечатано? — спросила она.
— Нет ещё. То, что опубликовано, мне кажется слабым и бледным.
— Первые шаги, Серёжа, всегда робки и неуверенны, — поучал Евдоким. Навалившись грудью на стол, он растопырил сильные и чистые пальцы. — Только ты — ни Боже мой! — не трусь! Не сворачивай с главной дороги на побочные тропы — на простор они не выведут! Как в жизни: сперва ученик, потом подмастерье, а там — глядишь — мастер первой руки...
Есенин улыбнулся: победа, знал он, не даётся трусам, а он жаждет победы — честной, с превосходящими силами своего растущего таланта. И конечно, жаждет славы...
К еде Есенин чуть притронулся, бережно положил вилку рядом с тарелкой и откинулся на спинку стула, разглядывая случайную знакомую. Она вспыхнула под его изучающим и, как ей показалось, снисходительным взглядом и как будто сжалась вся и тоже отложила вилку. Чтобы побороть смущение, она подняла голову, и чёрные глаза её встретились с синими глазами Есенина.
— Пересаживайтесь в мой тарантас. В нём вам будет удобнее. Лошади резвые, быстро домчат...
Есенин дотронулся пальцами до её руки — пальцы его были холодные, а её рука горячая, и девушка вздрогнула, словно окунулась в родниковую воду. И не передалась ли в этом прикосновении извечная тоска в блужданиях за счастьем?
— Благодарю вас. — Есенин едва заметно улыбнулся одними глазами. — Мы с Евдокимом Петровичем как-нибудь доберёмся, надо будет — заночуем в пути, .нам не к спеху.
Евдоким приподнял бокал:
— Предваряя, так сказать, завтрашний обед...
— Сергей остановится у вас?
— В моей мастерской, если позволите. Запах свежих стружек кружит голову!
— Где вы живете, я знаю. — И уже с откровенным любопытством взглянула на Есенина, и он чуть склонил голову, то ли разрешая, то ли приглашая. — До свидания, спасибо за компанию!.. — И пошла между столиков к выходу, отрешённо озирая сидящих, храня под опущенными ресницами некую тайну, словно только что обнаружила клад драгоценностей. Она села в коляску, и вороные сразу взяли рысью.
Скоро Есенина и Евдокима позвали к дрогам — сивая лошадка отдохнула, наелась и бодро затрусила по спуску с перевала. Пассажиры заняли места на возу. Евдоким нагнулся к Есенину:
— Знаешь, с кем ты имел честь сидеть за одним столом? С дочкой нашего богатея, обрусевшего грека Рафтопуллова. У него громаднейшие табачные плантации, виноградники, винные погреба, особняки, пароходы, сотни рабочих... Бывал я у него не раз. Щедрый, между прочим, господин. И дочку эту с малолетства знаю. Бегала, помню, по лестницам. Мне и невдомёк было узнать, как её зовут, а сейчас спросить постеснялся. Хороша, выровнялась девица, красавица!
Есенин вырос среди русых северянок, в них отмечал он и красоту, и женственность, и обаяние. Разве можно эту чернушку, тоненькую и надменную от сознания своей неотразимости, сравнить ну, скажем, с Наташкой Шориной? Вспомнив Наташку, почувствовал колючую боль в сердце и загрустил, замаялся, как мается душа от внезапно обступившей со всех сторон безысходности. «Вернусь, отыщу поэму «Тоска», надо взглянуть на неё свежим взглядом, переработать заново».
Евдоким потёр грудь под расстёгнутой рубашкой, блаженно сощурился, легонько толкнул Есенина в бок:
— Чего замолчал? Не можешь опомниться — ошеломила девка? И то сказать: огонь!
— Какое там огонь — целый костёр! — Мерное покачивание дрог рождало мысли неуловимые, то ясные, то затенённые.
— Зря ты с ней не поехал, Серёжа. Жалеешь небось, что маху дал.
— Нет, — ответил Есенин не шутя, — не жалею. Эта гречанка мне не нравится. Но она к нам придёт.
— Иди ты! Откуда знаешь?
— Знаю. — И подумал с печалью: «Опять в судьбу мою входит женщина, она потребует внимания, возможно, признаний, а то и поклонения, а мне придётся увёртываться от её намёков, лукавить, лгать, сворачивать с той дороги, по которой надо без устали идти, твёрдо и прямо, преодолевая преграды, поставленные жизнью».