Есенин
Шрифт:
— Я тебя не сравниваю, — сказал Панфилов. — Это было бы нелепо. Я лишь считаю долгом предупредить. Ты ведь тоже с сумасшедшинкой... Тебя тоже может занести Бог знает куда!
Есенин невесело засмеялся.
— Это, пожалуй, верно. Куда-то влечёт, бывает, а куда — сам не знаю. Совершить хочется что-то, Гриша, необыкновенное... И необходимо, очевидно, объясниться насчёт славы. Ты, может быть, думаешь: замыслил Серёжка разгуливать по Тверской улице в Москве этаким франтом в цилиндре, чтобы кругом шептали: «Смотрите, идёт знаменитый поэт Есенин!» Так, что ли? Или чтобы девушки и молодые женщины
— Не подстёгивай время, Серёжа, его и так отпущено человеку в обрез. Мне вот хочется попридержать его чуть-чуть... — Панфилов замолчал, глядел перед собой и медленно кивал, точно отсчитывал шаги, которые осталось ему пройти по этой земле. — Что ты ещё привёз из Москвы, кроме веры в свою славу?
— Книги. Больше двадцати штук! Раздал ребятам в селе. Мите Демидову, Клавдию Воронцову, учительницам. Себе оставил «Слово о полку Игореве». Веришь ли — читал и читаю взахлёб и многое выучил уже наизусть. Это такое чудо!.. Каждое слово живёт, звенит, их можно перебирать руками — настолько они выпуклы, зримы, полновесны. Имея такие истоки, нельзя писать кое-как, бездарно, бездушно. Веришь ли, читаю — плачу...
Они вышли из садика и двинулись вдоль улицы, к школе. Вечерело. По дворам, пригнанные с пастбища, разбредались коровы. Впереди, обнимая полнеба, пылал багровый закат. Черно и резко были впечатаны в него купола церкви, деревья, окружавшие её.
Незаметно очутились на берегу реки, в роще. Здесь уже скопились сумерки. Листья, осыпаясь с берёз, чертили в воздухе ломаные, как бы светящиеся линии. Сколько проведено здесь сладких минут — и в одиночестве и вдвоём, как сейчас — в мечтах о будущем, о служении народу, о счастье! Сколько было поведано друг другу тайн, мальчишеских, наивных! Щемяще ныло сердце — знало: всё это осталось позади, в невозвратном.
Есенин сказал:
— Как сложится моя жизнь, хорошо ли, плохо ли, не знаю. Но одно знаю: друга верного, как ты, не будет у меня больше, Гриша, если тебя не будет рядом.
— Об этом меньше всего заботься, Серёжа. Меня не будет, другой кто появится.
— Нет, Гриша, такого друга не найдётся, это я верно знаю. Единственное утешение — письма писать есть кому, посоветоваться есть с кем, пожаловаться в трудный миг жизни есть кому.
— Знай, Серёжа, — сказал Панфилов в воодушевлении, — моя грудь открыта для тебя, моё сердце принадлежит тебе. Поддержка на первых порах будет тебе нужна, знаю. Рассчитывай на неё... Я умею быть верным другом. Могу и поклясться, если хочешь, но незачем. Знаешь и так...
Евгений Михайлович с нетерпением, возраставшим с каждой минутой, ждал возле интерната Есенина. Он был непривычно встревожен, даже как будто испуган; непокрытая голова с ёжиком волос невольно вбиралась в плечи, в поднятый воротник пальто.
Пока он стоял тут, в сумраке свежего осеннего вечера, наблюдая за входящими в здание учениками, Волхимер несколько раз показывался на крыльце, худой и сгорбленный от сырого сквозняка. Скрывая злорадную усмешку, потирая руки, он обратился к Хитрову:
— Вы разрешили Есенину отлучиться до двадцати часов. Уже двадцать первый, а его пока не видно...
— Вы излишне волнуетесь, Викентий Эмильевич, — сказал старший учитель. — Вам это вредно.
Волхимер скрылся, обиженный, а Евгений Михайлович подумал с неприязнью: «Уже пронюхал, лиса, ожидает, как обернётся дело...»
Есенин, беспечно насвистывая, лёгкими, молодыми шагами, почти вприпрыжку приблизился к общежитию. Увидев Хитрова, задержался у первой ступени, настороженный.
— Подойди ко мне, — сказал старший учитель приглушённым голосом; отодвинувшись за угол, чтобы их не видели, он спросил торопливо: — Где ты был?
— У Панфиловых. Вы же разрешили мне.
— Да, да... — Он как бы старался отдалить тот страшный вопрос, ради которого уже час стоял на ветру, ожидая. — Идём со мной. — Есенин повиновался: тревога учителя передалась и ему. — Ты в Москве встречался с кем-нибудь?
— Да. С корректором типографии Сытина Воскресенским. Я вам говорил о нём.
— У меня находится полицейский чиновник. Он приехал, чтобы допросить тебя. И по-моему, именно об этом человеке.
Есенин приостановился, поражённый неожиданностью, не понимая, откуда полиции стало известно о его встречах с корректором.
— Приготовься, Сергей. Смелее. — Хитров взял его под руку. — С ответами не торопись и не волнуйся. Отвечай умней, осторожней, ну и проще, искренней. Помни: одно опрометчивое слово может погубить того человека, во всяком случае принесёт ему вред.
В рабочей комнате старшего учителя за столом сидел бочком на краешке стула этот самый полицейский чиновник; чёрный костюм облегал его ладную фигуру. От его улыбки веяло простотой, обаянием, приветливостью. Но сквозь эту наигранную простоту, по суетливым, мелким движениям, по взглядам, быстрым, цепким, таящим подозрение, можно было определить в нём человека казённого и особой профессии — профессия приложила ко всему его облику свою неизгладимую печать.
Когда вошли Хитров и Есенин, полицейский чиновник тотчас встал и поклонился Есенину.
— Загулялись, молодой человек... Добрый вечер! Меня зовут Пётр Степанович. Садитесь, прошу вас... — Он указал на стул близ стола, сам сел на прежнее место, подвинул листки бумаги на свет, падавший от настольной лампы, из-под зеленоватого абажура. — Извините, Евгений Михайлович, и спасибо вам за приют, хотя знаю, что дел у вас немало и рабочий стол вам необходим...
— Пожалуйста, Пётр Степанович, служба есть служба, — сказал Хитров. — А она у вас не из лёгких. И мы, каждый человек, обязаны помогать вам в вашей деятельности.