Есенин
Шрифт:
— Конечно! — Тиранов отодвинулся. — У тебя всё проще.
— Ты так считаешь? У меня проще? — Есенин изумлённо и в то же время снисходительно качнул головой.
— Да, проще, — повторил Тиранов, распаляясь. — Тебе нет никакого дела до людских страданий! А они мне жгут сердце. Я обязан об этом не то, что говорить — кричать!.. А что у тебя! Нашёл образ — не скрою, образ такой, что сердце захлёбывается от неожиданности, от восторга, если хочешь, — поставил его в серёдку или в конец стиха, а к нему пристегнул всё остальное. Я твои повадки разгадал давно.
— Образ, говоришь?
Девушки примолкли, прислушиваясь к непонятному им спору, к необычным и незнакомым словам. Взгляд их притягивал скромный парень с жёлтыми волосами, как бы впитывавшими в себя свет ламп и от этого тоже как бы светившимися.
Кудыкин скучал, украдкой поглядывая на стол, заставленный аппетитными закусками, бутылками с вином; он сонно мигал заплывшими глазками, щетинка ресниц трепетала.
— Может быть, ты прав, — внезапно согласился Тиранов, подумав. — «И берёзы стоят, как большие свечки». Такого ещё не было, во всяком случае, я не читал. Это хорошо. Но я так не могу. Не вижу так. Ненависть застилает взгляд. Ненавижу такую жизнь, такие порядки, от которых страдает рабочий люд.
— Федя, скоро мы сядем? — спросил Кудыкин Яковлева, появившегося из прихожей с блюдом солёных огурцов. — Спать даже захотелось!..
— Ты поспи... — сказал Есенин насмешливо, — а мы пока поговорим. Тебе постигнуть такие высокие понятия, как поэзия, не под силу. Не дано...
Кудыкин вскочил, длинный, неистовый, навис над Есениным; на всю стену легла мрачная тень.
— Я тебя предупреждаю, краснобай! — проговорил он отчётливо. — Ещё одно такое высказывание, и ты получишь сполна. За всё! Напоследок. А на поэзию вашу, на умные ваши рассуждения я плюю! Усвой это хорошенько.
— Ладно, усвою, — сказал Есенин. — Сядь, не заслоняй свет.
— Тебя уже раз тягали к ответу? — крикнул Кудыкин. — Это предварительно. Жди — скоро закуют в колодки! И — по тракту — к сибирским медведям: им читай свои вирши...
Калабухов дурашливо захохотал.
— Их нельзя сводить вместе, Тиранова и Есенина, они враги веселья! Им дай поспорить, побеседовать до отвала. Скучно, господа...
Яковлев, приблизившись наконец к ребятам, спросил:
— Епифанова ждать будем?
— Ну его. — Кудыкин сердито отмахнулся. — Всегда он опаздывает, вечно у него какие-то неотложные дела, свидания, таинственные исчезновения, а мы тут жди... Не станем!
— Тогда прошу к столу, господа! — радушно, подражая отцу, произнёс Яковлев. — Хозяйки, приглашайте!.. Есенина и Тиранова рассадить — подальше от греха. Серёжа, пролезай туда, в глубину. Рядом с тобой сядет Таня. — Он показал на одну из трёх девушек, с русой тяжёлой косой. — Таня, вы не возражаете?
— Нет, — поспешно ответила она, вспыхнув, и затеребила тонкими пальцами бант косы. Есенин тронул её за локоть, приглашая за собой, и продвинулся почти в самый угол, к раскрытому окну. Он сел на лавку, села и Таня. Краем глаза она замечала, что он, повернувшись, пристально смотрит на неё. Она не слышала, не замечала, как остальные располагались за столом, шутя и переговариваясь, двигали стульями, — она как бы впала в забытье и очнулась, только когда услышала его голос:
— Таня, а вы стихи любите?
Вздрогнув, она смело, в упор взглянула на него. А глаза у неё большие, затягивающие, как лесная даль.
— Люблю, — ответила она.
— И понимаете?
— Нет, я их чувствую. — Она непроизвольно, переплетя тонкие пальцы, прижала руки к груди.
— И кого вы читаете сейчас?
— Из современных — Блока, Северянина, Надсона ещё читала. От Пушкина, от Лермонтова кружится голова... — Она говорила, не слыша своего голоса, она смотрела на его лицо, на улыбку, и глаза её распахивались всё шире, изнутри пробивались испуг и радость, ей казалось сейчас, позови он её — пойдёт куда хочешь, заставь сделать невероятное — сделает не раздумывая.
Есенин не мигая глядел на неё, на очертание её губ, тёплое, приятное, присущее русским женщинам, и вдруг поразился одной внезапно явившейся мысли. Предшественники его, поэты, писатели, велики уже одним тем, что они создали удивительный образ русской женщины. Пушкинский, чуть грустный, преданный и прекрасный. Тургеневский, романтичный и прекрасный, с душой сильной и возвышенной, готовой на подвиг. Некрасовский, мужественный, смелый, не боявшийся ни длинных дорог, ни житейских невзгод, умный и прекрасный. Блоковский, почти неуловимый, как бы утонувший в синей дымке, пленительный и прекрасный... И у него будет создан образ русской женщины, его, есенинский, неповторимый и тоже прекрасный!..
— Спасибо, Таня, — прошептал он.
— Спасибо? За что же? Я ничего такого не сделала.
— Сделали. Для меня... А в общем-то за то, что вы есть на земле и что я вас встретил.
Она засмеялась тихо — от полноты непонятных и тревожных чувств.
Им налили вина.
— Хватит вам секретничать! — Это крикнул Яковлев. — Поднимите бокалы, господа! Мой отец приготовил для нас напутственное слово! Пожалуйста, папа...
Стало тихо. И Есенин и Таня не заметили, когда среди них появились родители Яковлева. Илья Фёдорович, с тщательно расчёсанной бородкой и усами, стоял с краю стола, в синем костюме; напомаженные волосы уложены на пробор; он держал в руке высокую рюмку с коньяком.
— Господа молодые люди! Раньше всего позвольте поздравить вас с окончанием школы! Я завидую вам вдвойне. Во-первых, учение осталось позади, и я разделяю в связи с этим вашу радость. Во-вторых, самое прекрасное — жизнь — у вас вся впереди. Её много, кажется, непочатый край, но ошибается тот, кто так думает. Поэтому не будьте расточительны. Вы должны многого достигнуть за то время, которое вам отпущено...
«Правильно говорит, — отметил Есенин, внимательно слушая. — Надо успеть многого достигнуть...»