Есенин
Шрифт:
Мать собирала на стол. Она вынула из печи чугунок со щами, от которых пахло перепрелой капустой, вываренным мясом, картошкой, тем вкусным запахом, что связан с детством. Принесла из погреба холодного молока, залила им пшённую кашу в гончарной крышке. Потом приткнулась к краешку стола, посадив на колени Шуру, стала смотреть на сына, как он ест. Был он молчалив, сосредоточен и хмур. Она не могла постигнуть, отчего произошла в нём такая резкая перемена. Может, оттого, что про керосин спросила, а может быть, стихи сочиняет. Нет, когда
— Взрослый-то ты какой стал, Серёжа, прямо мужик...
Он похлебал щей, кашу съел всю — он любил пшённую рассыпчатую кашу с ледяным молоком.
— Мама, достань, пожалуйста, мой серый костюм, — попросил сын, — рубашку дай чистую. И ботинки тоже достань.
Это было то праздничное, чего он не брал в школу. Мать встала.
— На улицу пойдёшь, сынок?
— Нет, не пойду.
— Сходил бы к Смирновым. Аня Сардановская приехала.
— Завтра схожу. — Волосы его после купания высохли, он подошёл к зеркалу, висевшему в простенке между окнами, и стал причёсываться деревянным гребешком. Катя, не отходя ни на шаг, глядела на него с обожанием.
Мать принесла костюм, ботинки, рубашку. Есенин оделся. Повязал галстук. Прошёлся по избе. Мать концом фартука смахнула навернувшуюся слезу.
— Что ты, мама?
— Хороший-то ты какой у меня, Серёжка.
Он нравился самому себе и от этого был внимателен и ласков. Он ещё раз поцеловал мать и вышел из избы.
Остановился у крыльца, кинул взгляд на особняк, пылавший в багровом закате. Подступил к амбару, застыл на мгновение у чёрной раскрытой двери. Вошёл. На старом месте топчан, застланный постелью — белели подушка, простыня, к одеялу из лоскутьев пришит пододеяльник. Стол накрыт белой скатертью, на столе — лампа. Он зажёг её, и стало вдруг по-домашнему уютно от огня в этом уединённом углу. Все бумаги, наброски стихов, черновики, привезённые им, мать положила заботливо возле лампы. Он тут же покинул амбар — боялся, что не совладает с собой, сядет к столу, возьмёт карандаш и про всё забудет.
Сумерки лились сверху и гасили пожар за рекой. Вскоре он совсем померк, лишь тлели его остатки — незалитые головни.
Есенин ходил по дорожке, мимо густых зарослей вишен, которые всё плотнее окутывала темень, — в дальний конец и обратно, к амбару. На траву падала роса. Свежесть пробиралась под пиджак, к сердцу... К щекам прохлада приложила свои ладони. Похолодели пальцы...
Рядом очутилась мать.
— Что ты всё ходишь, сынок, что ты маешься?..
— Не знаю, мама.
— Отдохнул бы с дороги, ведь устал небось.
— Иди, мама. — Он мягко коснулся её плеча. — Иди. Я скоро лягу.
Мать пошла, крестясь и шепча:
— Спаси его, Царица Небесная...
У калитки она повстречала Тимошу Данилина. Тот как бы стеснялся своего высокого роста и от этого чуть сутулился, застенчивый, услужливый. Он расправил складки косоворотки, снял шляпу:
— Здравствуйте, Татьяна Фёдоровна! Серёжа дома?
Мать обрадовалась, заговорила торопясь:
— В саду он. Всё ходит, ходит, должно, расстроен чем-то. А чем — не могу взять в толк. Пойди к нему, Тимоша, расспроси, растормоши...
— Хорошо, тётя Таня. Постараюсь.
Она растворила калитку пошире, пропустила его в сад, а сама осталась ждать, а чего ждать, сама не знала; ей всё казалось, что сыну грозит какая-то опасность.
— Серёжа, где ты? — послышался голос Тимоши в тёмном саду.
— Здесь я, — отозвался Есенин. — Иди сюда! — Но сам с неосознанной надеждой рванулся навстречу товарищу. Они обнялись.
— Ты что же, — заговорил Данилин с укоризной, — приехал утром и никому не показался! Загордился, что ли?..
— Грустно шутишь, Тимоша, — отозвался Есенин. — Не до гордости мне сейчас. Да и гордиться-то нечем... Легла на душу какая-то тяжесть, давит так, что вздохнуть больно, в рёбрах отдаёт. Не могу избавиться от этой боли...
Данилин поёжился от свежести. Есенин заметил это, увёл его в амбар.
— Здесь теплее. Садись на топчан. — Сам сел на табуретку у стола, потрогал бесцельно бумаги. Тимоша кивнул на исписанные листки:
— Что-нибудь новое сочинил?
— Сочинил, Тимоша. Поэму о Евпатии Коловрате, рязанском богатыре. Былины, должно быть, повлияли...
— Самому-то нравится?
— Нет. Стилизация.
— Прочитаешь?
— Конечно!
Они сидели друг против друга, и грели их теплота и доверчивость, которыми с давних пор прониклись их сердца. Тимоша окинул взглядом амбар, где в углах скопилась глухая чернота и что-то шуршало. Жёлтой лужицей дрожал на столе слабый свет лампы.
— А у тебя, знаешь, уютно, Серёжа. Это, безусловно, не зал в барском особняке... Зато здесь свила себе гнездо поэзия!
Есенин молчал, пытался вздохнуть, но не мог: действительно мешала боль в рёбрах. Тимоша наблюдал за ним с дружеской и озабоченной улыбкой.
— Может быть, ты влюбился, Серёжа?
— Нет, до этого пока не дошло, — ответил он. — А что, разве заметно?
— Беспричинно вздыхать не станешь... Я к тебе вроде бы как посол.
— От кого же? — Есенин встревожился.
— От Лидии Ивановны Кашиной.
— Зачем я ей понадобился?
— Понравился ты ей, — сказал Тимоша. — Интересный, говорит, молодой человек. И лицом хорош, и держится приятно — настоящий интеллигент... А когда узнала, что ты сочиняешь стихи, загорелась вся, разволновалась... Она ведь, в сущности, одна здесь. Муж в Петербурге, большой чиновник или генерал... Единственное её развлечение — выезды на лошади в поле, музыка, книги, кстати, на многих языках. С детьми занимаюсь в основном я...