Есенин
Шрифт:
Он остановился. Поглядел вокруг и ахнул от изумления. Весь луг, словно диковинными цветами, усеян был яркими женскими нарядами. Женщины, рассыпавшись по луговой равнине, следовали за косцами, ворошили скошенную траву и пели, приветствуя встающее молодое солнце. И Есенину хотелось крикнуть от щемящей сердце радостной боли: «Русь! Родина моя милая!..»
Пока он стоял, околдованный сенокосной красой, девушка, идущая за ним, приблизилась почти вплотную. Черенком граблей она приподнимала с земли скошенную траву, чтобы ветер и солнце скорее просушили её. Она была в кофте вишнёвого цвета, с разводами, с оборками, облегавшей плечи, грудь,
— Что смотришь? — спросила она строго, глухим голосом. — Я тебе не кукла и не картина. Коси!
Ерёма Квасов, широко взмахивая косой, подходил близко — вот-вот начнёт наступать на пятки. Он крикнул, не задерживаясь:
— Пошёл, Серёга, пошёл! После насмотришься. Коси, коса, пока роса! Работай! Трава сама под косу ложится! Наташка, погоняй его.
Есенин поспешил взяться за косу. Ведя свой ряд, он всё время думал о девушке, шедшей сзади, и удивлялся, почему она с ним так строго себя держит. И вдруг догадка объяснила всё: это же Наташка Шорина! Это её тётка Воробьиха прочила ему в невесты. В жёны! Вот она, оказывается, какая... Действительно — одна на всю округу... Он больше уже не оборачивался. Косил и косил, словно хотел показать ей свою сноровку, неутомимость. Плечи его ныли, локти, казалось, никогда больше не согнутся — так закаменели руки, затвердели ноги, и переставлялись они теперь сами собой, механически; на спине от ломоты как будто взгромоздился горб, а потом и спину ломить перестало. Весь он был налит тяжестью, которая клонила его к земле, всё ниже и ниже. Заливаемые потом глаза заслонила тяжкая чернота. Он чувствовал, как в груди его скапливается вопль, ещё минута — и этот вопль выплеснется наружу.
И как раз в это время Василий Чёрный, дойдя до края луга, крикнул негромко:
— Стоп! Отдыхай, ребята. Закуривай.
Есенин едва успел положить косу. Он сделал шаг, покачнулся и грохнулся в траву навзничь. На какую-то долю минуты, кажется, потерял сознание. Веки сомкнулись. Земля под ним качалась, как зыбка.
Наташка Шорина, откинув грабли, бросилась к нему, нагнулась, затормошила:
— Что ты?
Василий Чёрный пучком травы вытирал лезвие косы, проводя по нему от пятки к концу. Он не подошёл к Есенину, лишь взглянул издали.
— Это у него с непривычки. Ничего, отойдёт... — И стал крутить козью ножку.
К нему, к его махорке присоединился Ерёма Квасов. Они присели на корточки, задымили самосадом и завели свои мужичьи разговоры. В лучах раннего солнца дымок казался красноватым облачком. Взмахи кос по всей луговине как-то сразу оборвались — косари отдыхали. И только журчала ручьисто, не умолкая, протяжная женская песня.
Наташка тормошила Есенина. Он, не открывая глаз, отстранил её руки:
— Погоди, не тревожь.
— Трава росная. Застудишься. Встань.
— Не могу. Что хочешь делай, не могу. Устал. — Разомкнув веки, он увидел склонённое над ним девичье лицо, огромные серые глаза с расширенными зрачками.
Он слабо улыбнулся этим чёрным, непроницаемым зрачкам. И она улыбнулась, блеснули кончики белых зубов.
Издали нёсся по травам, сбивая ботинками головки цветов, Николай Сардановский. Подлетел, опустился на колени:
— Что с ним?
— Притомился сильно, — ответила девушка. — Встать не может. А трава ещё сырая.
— Сейчас подымем.
Сардановский подсунул ладонь ему под шею.
— Вставай!
— Погоди, — сказал Есенин. — Сам упал, сам и встану.
Полежу чуть и встану. А ты посиди рядом...
Есенин глядел в небо. Он чувствовал, как ему делается легче, как тело насыщается новой мощью — от земли, от трав, от воздуха, от женской песни.
— Посмотри, Коля, на облака, — сказал Есенин. — Миллионы лет до нас проплывали они здесь, над Окой. За эти миллионы лет они лишь изменяли свою форму. Только и всего. И после нас они так же будут плыть здесь, опять чуть-чуть изменив свою форму. И белизна, и медлительность, и торжество останутся теми же...
— Не ново, Серёжа, — сказал Сардановский. — Много раз я слышал про это, а читал ещё больше.
— А для меня, понимаешь, ново. — Есенин рывком отделился от земли, сел. — А что ново? Солнце всходит каждый день, и каждый день оно для меня ново. И всегда изумляет! Родится человек — ново. Любопытно, что из него выйдет... А где Наташка? — Есенин огляделся.
— Девица, что была около тебя? Вон там, возле бабьей стаи сидит...
— Ну, а мы пойдём к мужикам, покурим.
Есенин легко, пружинисто вскочил на ноги, вместе с Николаем подошёл к Василию Чёрному и Ерёме Квасову.
— Оживел? — спросил Чёрный без улыбки. — Закуривай. Хотел было подсказать тебе, чтобы передохнуть малость, но передумал — сам попросится! Тянется за мной и тянется, не отстаёт. Не сдаётся. Молодец!
— Какое там молодец, дядя Василий, — возразил Есенин, свёртывая из газетной бумаги самокрутку. — Видишь, как швырнуло...
Ерёма Квасов помотал головой и засмеялся:
— Это у тебя ещё ничего вышло — сам поднялся. Иного, случалось, водой отливали...
Чёрный спросил, прищурив от ядовитого дыма левый глаз:
— Может, переждёшь один заход, отдышишься?
— Нет, дядя Василий, пойду за вами. — Дым самосада опалил лёгкие. Есенин закашлялся.
После обеда и до самого вечера шёл он за Василием Чёрным — шёл через силу, не отставал. А за ним двигалась с граблями Наташка Шорина. Работала она споро, с завидной ловкостью, платок сполз ей на плечи, обнажив спутанные, овсяного цвета волосы.
Вечером по всему берегу запылали костры. Алый огонь разделялся на пряди, и эти пряди обвивали закоптелые котлы со всех сторон. В котлах клокотала и пузырилась, как кипящая лава, пшённая каша с мясом. Вокруг костров — усталые люди. Мужики ждали еды — проголодались и от этого казались сумрачными, неразговорчивыми. Женщины готовили чашки, ложки, кружки. Резали хлеб. Расставляли молоко в кринках. Сейчас, сейчас, потерпите — говорили их торопливые движения. И мужчины терпели — знали, что и они не гуляют, и им, бабам, достаётся не меньше...
Но вот пшено и телятина сварились. Одна из женщин стала раздавать кашу. Черпала из котла деревянным половником и наполняла чашки. Первым получил Василий Чёрный. Он отодвинулся от костра в сумерки...
Есенину наполнили кашей глиняную миску.
— Куда столько! — воскликнул он. Но каша аппетитно пахла дымком, разварные куски телятины таяли во рту, и он не заметил, как съел всё подчистую.
Наташка сидела, подогнув ноги, в сторонке и тоже ела, тихо и незаметно, и Есенин не мог не понять, что она опечалена чем-то. Он хотел придвинуться к ней, перекинуться словом, может быть, даже оправдаться.