Эшелон (Дилогия - 1)
Шрифт:
Теперь драпалп они нах вестей, то есть на запад. Вот такие пироги.
Стояло бабье лето: солнце, теплынь, паутинки, поределый, будто расступившийся лес-прясельник, желтые и рдяные листья, полегшая трава. Угасающее, грустное птичье цвирканье. А людям было радостно! Солдаты нашего полка, топавшие через Ипатовку, улыбались, выбравшиеся из лесу, из укрытия, бабы, старики и детишки обнимали их и целовали, и если кто из баб плакал, так разве чю от радости.
И у меня был рот до ушей: не так уж часто бывает, чтоб освобожденная деревня сохранилась. Чаще видишь кучи пепла, груды битого кирпича, печные трубы на пепелищах, обгорелые ветлы и не видишь людей -
А в Ипатовке былн живые люди! Говор, смех, плач. Старики расчесали бороды, надели чистые и мятые, вытащенные из сундуков рубахи. Бабы тоже принарядились - косы уложены, платочки, жакеты. Голоногие, с истрескавшимися пятками пацаны завороженно глазели на наши погоны, звезды на пилотках, а бабы угощали нас холодной криничной водой. Такая водичка, когда протопал с десяток километров, потный и усталый, - это то, что надо.
Полк наш сразу же за деревней свернул в лес. Сперва подумалось: нас вывели в резерв. Передохнем в лесочке. Лучше бы, натурально, в избах, а не под сенью берез. Но против начальства не попрешь. Оно, дивизионное начальство, не разрешало подразделениям размещаться в деревнях - немцы могли засечь с воздуха и разбомбить, - однако само расквартировывалось именно там.
Как говорится, начальству виднее.
Быстренько, впрочем, выяснилось: остановились мы потому, что притормозилось наступление. Было слышно, как на западе неподалеку бухали пушки. Значит, завязался бон. Значпт, противник зацепился за какой-то оборонительный рубеж, и наш март преследования на сегодня кончился, надо вести бои и сбивать противника. Это не улыбалось, преследовать отходящих гитлеровцев куда как приятнее.
Пушки бухали остаток дня и ночь, утром послышались взрывы тяжелых бомб. В темноте над лесной кромкой дрожало зарево, растекалось по небу. При свете утра мы увидели, как на запад пролетели эскадрильи "ИЛов", а Ипатовкой пропылили тапки и артиллерия. Подтягиваются туда, где бон. Скоро и нас подтянут, пехоту, - обычное дело.
По утренней росе я накоротке наведался в деревню. Хотелось поговорить с жителями, если удастся, отведать молочка от бешеной коровки, сиречь самогона. Вопреки воле начальства, в деревне размещалась какая-то часть, как я понял, саперы. Крепкие, с руками-кувалдами, они шуровали по дворам: кто починял изгородь или крылечко, кто точил лясы с молодайками, кто курил с дедком на завалинке. Выходило, что номер мой пустой, делать мне тут нечего.
Но номер не был пустым: старик, стоявший у ворот, кривой на левый глаз, с заросшими шерстью ушами, в треухе и рваных галошах, поманил меня узловатым, негнущимся пальцем. Я подошел.
Старик спросил:
– Закурить есть?
– Найдется, папаша.
– Я достал пачку папирос.
Старик прикурил от моей зажигалки, с наслаждением пыхнул дымком.
– Духовпто, я т-те скажу!
– Нравится? Курите на здоровье!
– Како от курева здоровье! От самогонки - другой разговор.
Употребляешь?
Я скромно опустил глаза. Старик рассмеялся.
– Мужик - да чтоб не употреблял! Пошли-ка со мной, сыпок.
Он провел меня на выгоп за огородами. В кустах бересклета,
– Храню в тайпостп от старухи. Первак. Дуй из горла. Ровную половинку.
Бутылка была прохладная, с налипшими листьями и травинками. Я принял молодецкий вид:
– Ну, папаша, со знакомством!
Запрокинулся, хлебнул. Вонючая маслянистая жидкость обожгла рот, глотку, грудь. Задыхаясь, сделал еще несколько глотков. Огонь! Даже слезы выступили. Старик усмехнулся, сунул луковицу:
– Закуси.
От лука слезы у меня навернулись еще сильнее. Старик истово перекрестился, сказал:
– С освобождением! Дожил я, значится... Аминь!
И единым махом, не отрываясь от горлышка, выпил самогон.
Спрятал бутылку в листве, не торопясь вытер губы рукавом.
в удовольствии закрыл живой глаз, и мне показалось, что старик вообще ослеп. Ио он открыл глаз, по-стариковски блеклый и не по-стариковски пронзительный, посмотрел на меня. Я спросил:
– Вас как зовут, папаша?
– Филимои. По батюшке Терентьич. А тебя?
– Петр.
– Ну, давай, Петр, закурим.
Он затягивался, кашлял, сплевывал и прислушивался к тому, как гудит не столь уж далекий бой: И я прислушивался, прикидывая, не стронулся ли немец, не подается ли на запад. Не похоже, чтобы подавался.
– Под германцем быть - краше в гроб лечь. А теперя как заново народились, после освобождения-то, дожидались вас-то два годочка... Хоть помирай с радости!
– Зачем же помирать, Филимон Тереитыгч?
– сказал я.
– Жить надо!
– Надо, - согласился старик и попросил еще папироску.
Мне нужно было возвращаться. Я пожал ему руку, а он обнял меня, и тут мы расцеловались. Самогон уже давал о себе знать: я расчувствовался, снова поцеловал старика, сказал, что пусть живет сто лет, теперь жить да жить, все наладится, а мы немца погоним дальше.
Выпивон действовал! Я шел от деревни тропой, нырявшей под березы, и нырял вместе с нею. Ветки мягко шлепали по лицу и плечам, стволы мазались будто мелом, полужелтая, полузеленая листва осыпалась, шуршала под ногами, пахло горечью и прелью, и хотелось вдыхать и вдыхать этот грибной запах. Тренькали синицы, долбил дятел, - без конца слушал бы эти звуки. Голубое небо, оранжевое солнце, в низинке плескался молочный туман, осина пылала, как подожженная, - глаза не уставали смотреть на эти краски. Все было хорошо, славно, трогательно. До того трогательно, что в горле першило от умильных, никогда не проливающихся слез. У меня так: выпью порой и расчувствуюсь, до слез расчувствуюсь чему-нибудь, однако все это в душе. Разве только улыбаюсь безудержно и вздыхаю. Так сказать, от избытка чувств, подогретых вином. В данном случае самогоном. А вообще это здорово - жить!
Я прошел березняк, осинник, забрел в ельник. Здесь, в ельнике, и стоял наш батальон. Солдаты стучали ложками о стенки котелков. На опушке полевая кухня, повар в колпаке и нарукавниках. Давай подрубаем, повар. Подрубать сейчас в самый раз. Варево показалось мне необычайно вкусным, крутой чай потрясающ. Папироска на десерт. Да здравствует радость бытия!
А после завтрака пас спешно построили и форсированным маршем повели на запад. Мы шли, и бой приближался к нам что-то слишком быстро. Потому что не только мы двигались к нему, но и он к нам. Да, под давлением немцев паши части отходили. И это в сентябре сорок третьего! И это после стремптельиого преследования!