Эшелон (Дилогия - 1)
Шрифт:
Тягостно вспоминать, что было потом. Наш полк с ходу ввели в бой. Виданное стократно: изрытое курящимися воронками поле, поваленные, расщепленные деревья, горящие постройки хуторка.
Немцы били из артиллерии и "ванюш", снаряды и мины накрывали, секли осколками неубранные трупы наших бойцов. За льняным, дымившим на корню полем в дубняке взревывали немецкие тапки и самоходки. Над лесом карусель воздушного боя, объятый пламенем и дымом, упал краснозвездный "ястребок", за ним, как привязанный, упал "мессоршмптт" со свастикой, два взрыва огромной силы потрясли
Перед вечером мы заняли мелкие окопы, полуразрушенные, заваленные землей, принялись углублять их. Работали лопатками, как говорится, с огоньком: поскорей бы зарыться поглубже, иначе при таком обстреле не уцелеешь. Закатное солнце было багровое, к ветру, а может, и к большой крови - у меня на фронте родилась эта примета. К несчастью, она часто оправдывалась.
Подтвердилась она и на этот раз. В сумерках гитлеровцы пошли в атаку тапки, за ними автоматчики. Они едва не достигли нашей обороны, по все-таки были отбиты. В полночь снова нас атаковали. Вот этого-то мы и не ожидали. Они не любили и не умели воевать ночью. Они отдыхали ночью, а мы сплошь да рядом портили им этот отдых. И вот - впервые на моей памяти немцы предприняли ночную атаку. Не скажу, что мы провороппли ее начало, однако несколько растерялись - факт.
Мы не спали: углубляли ячейки, рыли траншеи и ходы сообщения, подвозили боеприпасы, эвакуировали раненых. И вдруг на оборону, довольно-таки хлипкую, на ближние тылы обрушился сильнейший артиллерийско-минометыый огонь. Шквал огня! Разрывы следовали один за другим. Темноту словно выжигало кусками, и огненные эти куски сливались в сплошную стену пламени, как грохот отдельных разрывов сливался в сплошной, рвущий барабанные перепопки грохот-ревун.
И следом пз дубняка выползли тайки и самоходки, замелькали цепи автоматчиков. На нашем участке они не прошли, но сосед слева дрогнул, и немцы пробили там брешь, зашли к нам в тыл.
Полк попал в полуокружетше. Мы дрались всю ночь, а утром, потеряв половину личного состава, получили приказ отойти.
Мы отходили, таща раненых на плащ-палатках, натыкаясь на трупы немцев, упирались в бурелом и снова брели. На восток брели. Как в сорок первом. Немцы бомбили, окрест горели оставляемые нами деревни. Горела, наверное, и Ипатовка. Бог миловал, мне не довелось увидеть ее в часы нашего отступления. Но я представлял себе: трещат охваченные пламенем соломенные кровли, рушатся стропила, по улице бегут женщины, старики, дети, а на противоположном конце ее уже бегут немцы с приставленными к животу автоматами. Ипатовка была где-то близко, за лесом, горящая, беззащитная, отданная немцам. В ней, в Ипатовке, встречавшие нас, освободителей, принарядившиеся бабы, пацаны, с голыми, истрескавшимися пятками, кривой старик Филимон Терептьич, угощавший меня самогоном. И я отдал их немцам.
Не хочу тягостных подробностей!
Мы отошли на восток еще дальше, и горящие деревни скрылись за холмами, лишь почерневшее от дыма небо указывало, где пожары. Горело пять деревень, одна из них - Ипатовка. По которой я вышагивал, торжественный и важный, как индюк, улыбался, сиял. Освободитель,
На выходе из урочища на пас налетели "мессеры", обстреляли из пушек и пулеметов. Крепенько досталось. А меня помиловало.
Везет некоторым освободителям.
Через три дня, подтянув резервы, мы опять перешли в наступление, сбили противника и погнали. Прошли южнее Ипатовки, и я ее вторично не освобождал. Хватит одного раза, век не забуду.
Снова мы взбивали проселочную пыль, а то и катили на колесах, когда артполк давал нам грузовики. Торопились вперед, вперед, чтобы немцы не оторвались. Я трясся в "студебеккере", глотал въедливую пыль, натирал ноги, задыхался от жажды и усталости, и во мне, как затаенная боль, ныла вина перед Ипатовкой. Долго ныла, до конца войны, да и сейчас поет, как старая рана к непогоде.
Ночью в эшелонной теплушке приснилось: рукопашная, я сцепился с немцем, мы катаемся по земле, бьем друг друга, душим, и вдруг я вижу, что это не немец - смуглый, раскосый, скуластый, с выпирающими зубами, - из тех, с кем мне предстоит воевать, из японцев.
Вагон скрипел, покачивался. Звенели на столе кружки. Свет станционных фонарей падал в оконце, плясал на степах, на нарах, на лицах спящих солдат. Знакомые, близкие лица. Чтобы вновь заснуть, я прикрыл глаза. И увидел немца, превратившегося в японца. Японец! Приснится же!
23
Утром, едва продрав глаза, я нацарапал в блокнотике: "Возможно, доживу до почтенного возраста. В этой затянувшейся жизни будет все: радость, счастье, любовь, когда жить бы да жить, и горе, несчастье, беды, когда впору повеситься. Но как бы мне пи пришлось тяжко, я и не подумаю о самоубийстве. Прошедшему войну помышлять о смерти? Да здравствует жизнь!" Ставя восклицательный знак, сломал карандаш.
Было ясное, солнечное утро. За которым последует такой же, наверное, ясный и солнечный деиь. Кстати, что за день нынче?
Хотя бы число? А вчера? Забыл. Сбился в пути со счета. И от этого мне почему-то стало радостно. И еще, конечно, оттого, что внизу спала молодая симпатичная женщина, которую зовут Ниной. Черт дери, все-таки это здорово - ты остался в живых и тебе двадцать три с половиной. А Нина - хорошее имя!
Она, однако, не спала. Когда я свесился с нар, то увидел, как шевелится плащ-палатка: за ней - движение. Я шепотом позвал:
– Нина!
Она высунулась: в зубах зажаты шпильки, в одной руке гребень, другая сжимает расплетенную косу. Я прошептал:
– Доброе утро, Нина.
Разжав зубы и уронив шпильки на колени, Нина улыбнулась.
– Доброе утро, товарищ лейтенант.
– Ну что за официальности? Это я для своих подчиненных товарищ лейтенант, а ты ж не моя подчиненная, так?
– Так.
– сказала Нина.
– Поэтому зови меня Петром, Петей.
– Если вы настаиваете, буду звать Петей.
– Она усмехнулась.
– И даже Петенькой.
– Вот-вот, - сказал я.
– К чему нам китайские церемонии?
Мы ж свои люди. А церемонятся пускай другие.