Если бы Пушкин…
Шрифт:
Произнеся какие-то более или менее подходящие к случаю слова, я попросил Володю прочесть стихотворение, в котором рассказывалось о том, как он – юный студент Литературного института, – скучая на какой-то лекции, глядел из окна на немолодого человека, метущего двор. Человек этот был – Андрей Платонов, горькая судьба которого пронзила автора стихотворения только сейчас, спустя сорок лет, когда ему самому случилось оказаться в том же положении, в каком находился тогда этот наш опальный гений.
Я попросил Корнилова прочесть именно это стихотворение, потому что очень его любил.
Но Корнилов читать это стихотворение отказался. И отказ свой объяснил так:
– Стихи у меня простые, они похожи на шахматные задачи-двухходовки. И если я прочту это стихотворение, оно мало что добавит к тому, что сейчас вам сказал про него Сарнов.
Это, конечно, была злая неправда.
Первое отличие поэзии от прозы как раз в том и состоит, что творение истинного поэта (а Корнилов – поэт истинный!) не может быть пересказано другими словами. И стихотворение, о котором шла речь, не просто много чего добавило бы к тому, что неловкими своими словами пытался сказать о нем я: оно наверняка заразило бы даже эту – в лучшем случае лишь на треть русскоязычную – аудиторию спрессованной в нем энергией, запечатленным в нем душевным порывом.
Но первая половина той корниловской реплики (насчет сходства его стихов с шахматными задачами-двухходовками) была не просто самоуничижением, которое паче гордости. Толику истины она и впрямь в себе несла.
Этой (быть может, и не слишком удачной) метафорой Корнилов и в самом деле определил некую важную, очень индивидуальную, свойственную, пожалуй, только ему одному, черту своего поэтического мышления.
Попробую объяснить, что я имею в виду, поставив одно из самых замечательных корниловских стихотворений («Екатерининский канал») рядом с не менее замечательным в своем роде стихотворением Н. Коржавина «Церковь Спаса на крови». Повод для сближения (хотя и по контрасту, а не по сходству) тут очевиден: оба автора отталкиваются от одного и того же события.
Церковь Спаса на крови!
Над каналом дождь, как встарь.
Ради Правды и Любви
Тут убит был русский царь… —
так начинает свое стихотворение Коржавин. Это, так сказать, экспозиция. Но не только сюжетная, а, как принято нынче говорить, информация к размышлению. И он размышляет: мыслимое ли это дело – убивать кого-нибудь «ради Правды и Любви»? Нет, конечно! Он твердо знает, что нельзя. Он даже обращает это на себя, на собственную свою судьбу: «Сколько раз так – для любви! Убивали и меня…» И приходит к последнему, окончательному выводу: там, где кровь, нет и не может быть спасенья, «ставь хоть церковь на крови».
Казалось бы, все ясно. Точка поставлена. Но тут нас ждет новый виток – и мысли, и сюжета, – поражающий не просто неожиданностью, но и какой-то необыкновенной внутренней правдой, превращающей драму в трагическую
Вопреки всем этим своим мыслям – таким ясным, таким непреложным и неопровержимым – поэт вдруг видит себя, двадцатилетнего. Он стоит на том самом месте и ждет. Издалека доносится стук копыт. Это приближается царская карета. И зная все, что он знает, опровергая только что высказанные, всем своим личным и общим нашим историческим опытом выстраданные доводы и резоны, с бомбой в руках он делает шаг ей навстречу.
Недостаток места мешает мне проанализировать это стихотворение подробнее. Но и сказанного довольно, чтобы увидеть: тут – и глубокая нравственная коллизия, и – если угодно – целая историософская концепция.
В стихотворении Корнилова нет и следа этих сложных, извилистых историософских и психологических ходов и поворотов. У него – «двухходовка». Мысль его проста и ясна, как прямая линия, которая, как известно, есть кратчайшее расстояние между двумя точками. Но у него стихотворение держится не мыслью, а интонацией, энергией, страстью. Обнаженным и резко выраженным чувством, мощью эмоционального и звукового напора:
На канале шлепнули царя —
Действо супротивное природе.
Раньше убивали втихаря,
А теперь при всем честном народе…
Сани – набок… Кровью снег набух…
Пристяжная билась, как в припадке…
И кончался августейший внук
На канале имени прабабки.
Этот март державу доконал.
И хотя народоволке бедной
И платок сигнальный, и канал
Через месяц обернулся петлей,
Но уже гоморра и содом
Бунтом и испугом задышали
В Петербурге и на всем земном
Сплюснутом от пререгрузок шаре.
И потом, чем дальше, тем верней,
Все и вся спуская за бесценок,
Президентов стали, как царей,
Истреблять в «паккардах» и у стенок.
Вот с чего все началось! Вот «откуда есть пошла» наша эпоха неостановимого вселенского террора. «Больше ничего не выжмешь из рассказа моего» – мог бы вслед за Пушкиным повторить автор этого стихотворения. Но мы и не хотим ничего больше из него выжимать. И не только потому, что сказанное в нем сегодня касается нас уже впрямую (сейчас ведь взрывают уже не только президентов, но и нас с вами), но прежде всего потому, что стихотворение завораживает нас своим, только ему, Корнилову, присущим звуком.