Если бы Пушкин…
Шрифт:
Врагам возможным смертью мстя,
Вполне наивны. Так наивны,
Как немцы – десять лет спустя.
Да, там, на снежном новоселье,
Где в степь состав сгружал конвой.
Где с редким мужеством терпели —
И детский плач, и женский вой.
Далеко же он должен был уйти от романтических грез своей юности, чтобы «наивных», яростных комсомольцев 20-х
Но даже и тут он не дает воли темному, злому чувству мстительного удовлетворения:
Не мстить зову – довольно мстили.
Уймись, страна! Устройся, быт.
Мы все друг другу заплатили
За всё давно, – и счет закрыт.
И что с них взять – с больных и старых.
Уж было всё на их веку.
Я с ними сам на тесных нарах
Делил баланду и тоску…
Не в христианском всепрощении тут дело. И не о том я веду речь, кто ближе к истине – сегодняшние публицисты, радостно пользующиеся дарованной им свободой рубить только что открывшуюся им правду-матку, или беспощадно рассчитывающийся со своей собственной жизнью Коржавин.
И уж совсем не в том смысл этого моего противопоставления, чтобы решить, как следует нам сегодня понимать и истолковывать нашу историю: по-коржавински или как-нибудь иначе.
Речь не об истории, а о поэзии. О том, в чем состоит истинное назначение поэта.
«Зачем перекладывать в стихи то, что очень кстати в политическое газете», – еще полтораста лет назад недоумевал Вяземский.
Стихи Коржавина «на политические темы» покоряют читателя не идеями (политическими или историософскими), которые он «перекладывает в стихи», а тем, что эти идеи предстают перед нами как вехи его судьбы. А факты и события истории страны входят в них лишь потому, что они стали фактами и событиями не просто биографии поэта, но – биографии его души.
8
В декабре 1955 года один молодой человек, пишущий стихи и мечтающий поступить в Литинститут, обратился к Б.Л. Пастернаку с просьбой дать оценку его поэтическим опытам. Он готов был выслушать любой приговор, даже самый суровый. Но приговора не последовало. Великий поэт ответил начинающему стихотворцу письмом, в котором довольно раздраженно объяснял ему, что тот со своей просьбой обратился не по адресу:
...
Когда мои читатели и почитатели обращаются ко мне с просьбами, подобными Вашей, я с сожалением или раздражением устанавливаю, что, значит, они в недостаточной степени читатели и почитатели мои, потому что не поняли во мне главного: что я «стихов вообще» не люблю, в поэзии, как ее принято называть, не разбираюсь, что я не судья, не ценитель в этой области…
Если Вы разделите людей на партийных и беспартийных, мужчин и женщин, мерзавцев и порядочных – это все еще не такие различные категории, не такие противоположности, как отношение между
Далее, сказав все-таки несколько ободряющих слов по поводу присланных ему стихов («Бог и природа не обидели Вас. Ваша тяга к художественному выражению не заблуждение. Некоторые попытки Вам удались»), он заключает:
...
Больше ничего я на эту тему сказать не могу, не потому, что Вы недостаточно одарены, а потому, что вера в то, что в мире существуют стихи, что к писанию их приводят способности, и прочая, и прочая, – знахарство и алхимия.
Вы напрасно (и это меня удивляет) обратились ко мне. Обратитесь к алхимикам. Их множество.
Может показаться, что этот ошеломляющий своей неожиданностью ответ (к кому еще было обращаться со своими стихами молодому стихотворцу, если не к самому любимому, самому чтимому им поэту современности?) связан с каким-то сиюминутным раздражением, порожден какими-то личными, привходящими обстоятельствами, – говоря проще, что ответ оказался именно таким, потому что стихи начинающего автора попались «мэтру» в дурную минуту и сам ответ этот сочинялся, что называется, под горячую руку.
На самом деле это, конечно, не так, хотя «привходящие обстоятельства» тоже были. Этими привходящими обстоятельствами можно считать уродливую атмосферу нашей тогдашней (да и сегодняшней, пожалуй, тоже) литературной жизни, когда принадлежность к писательскому клану обозначает не призвание, не готовностью принести в жертву этому призванию свое личное существование, а – в лучшем случае профессию, в худшем – социальное положение, в какой-то степени даже привилегированное.
Пастернаку, надо полагать, дикими и враждебными самой сути художественного творчества представлялись все аксессуары этой литературной жизни – такие, например, как «творческая командировка», или «Дом творчества», куда поэт приезжает на месяц или два, чтобы к сроку сочинить очередной цикл лирических стихов, поскольку срок этот диктуется условиями издательского договора.
Но помимо этих «привходящих обстоятельств» были у него тут и другие мотивы, гораздо более серьезные. Это – активная неприязнь, даже ненависть к тому, что он в своем письме называет знахарством и алхимией. «Алхимия» – это все, что в привычном нашем словоупотреблении связано с понятием «поэтической одаренности», под которой разумеют лишь способность к словесной выразительности, к изобретению новых формальных приемов, к острой метафоричности мышления и т. д и т. п.
Такое понимание поэтического творчества Пастернаку было враждебно по самой своей сути. Он был глубоко убежден, что даже отбор, окончательно утверждающий данное слово, данную строчку или данную страницу из сотни возможных, «производит не вкус, не гений автора, а тайная, побочная, никогда вначале не известная, всегда с опозданием распознаваемая сила, видимость безусловности, сковывающая произвол автора, без чего он запутался бы в безмерной свободе своих возможностей» (из того же письма).