Если бы я не был русским
Шрифт:
К дамам от литературы я относился всегда подозрительно, а ещё подозрительней к литераторшам второй «оттепели». Все их формальные изыски, провалы из прошлого в будущее, экспедиции в тайгу, перемежаемые встречами в Париже, метания в пространстве, во времени, в религиях, в постелях надоедали после третьей страницы, и, со злобой захлопывая книгу или журнал, я мрачно думал о том, каким прекрасным и гармоничным был мир, когда женщины не писали, а занимались своим естественным ремеслом, а если и писали и читали потом вслух, то для придания остроты и блеска своей древней и почётной профессии. И умные мужчины так это
М. внимательно перечла мои бредни и настоятельно посоветовала, собрав всё то, что печаталось в журнале с помощью её и кое-кого из «Объединения», приступить к изданию отдельной книги моих произведений. Меня эта мысль словно озарила. Чем же я хуже тех, кто давно уж отсидел думное место в «Объединении»? Если на то пошло, у меня хватит материала и не на одну книгу. Недурно бы смотрелось полное собрание сочинений Серафима Бредовского. Да что толку мечтать о несбыточном, хотя почему несбыточном! Вот М. говорит…
— Я считаю, Серафим, ты потенциально вполне профессиональный писатель. Но чтобы стать им действительно, нынче не обязательно быть гениальным или плодовитым. Нынешний день требует гибкости. Гибкости ума, характера, интуиции. Ты должен чувствовать то, что ещё не высказано, чего вообще ещё нет. Взять хотя бы то, что происходит сейчас. Ты выписываешь какие-то вневременные фантазмы, миазмы, маразмы, в то время как публика созрела для оргазмов и не фантастических или космополитических, а наших русских и даже где-то православных. Ты должен держать нос по ветру и обгонять его при первом дуновении, в то же время немножко уступая ему, когда он превратится в ураган. И не пойми меня превратно, ради Бога!
Можно быть романтиком и писать просто так для личного и домашнего употребления, но сегодня это несерьёзно. Ты зарекомендовал себя целой серией читабельных новелл, что же мешает пойти дальше? Самое главное и трудное — это попасть в «Объединение», зато, попав туда, ты король и можешь вообще ничего уже не писать.
— Но мне как раз бы хотелось попасть туда только для того, чтобы писать, и разве нельзя обойтись как-нибудь без «Объединения»? — возразил я.
— Если так хочется, можешь, конечно, продолжать писать, — усмехнулась М., — но «Объединение» необходимо. Ты никогда не сможешь напечатать ничего стоящего в журнале в этом ли, в другом. Только членство в «Объединении» даст тебе эту возможность, поверь моему богатому опыту.
Воспев мне очередной панегирик, М. произнесла кое-что достаточно интересное для раскрытия принципиальной схемы писателя-современника.
— Ты думаешь, мне очень приятно сидеть на заседаниях «Объединения» со всеми этими X. К. Ш. Д.? Умственные и духовные грыжи их, приобретённые непосильным интеллектуальным блудом, занимательны только вначале. Все они ущемлены друг другом, одни больше, другие меньше. Правда, есть Ц. и Э. Это люди другого порядка.
— Как, Ц. и Э.! — сказал я. — Ведь они печатают такую чушь.
— Неважно, что они печатают! — воскликнула М. — Важно, что они думают. А думают они приблизительно как ты, как я.
— Думают, как мы, а печатают совсем другое?
— Вот именно, и весьма желательно было бы, чтобы
— А что же они будут печатать?
— То же, что печатали до сих пор.
— Так какой же смысл в том, что понимающие люди будут печатать то, что они не уважают или отрицают? Ведь это распад человеческой да и писательской личности. Я бы не смог так, уж занимался бы чем-нибудь одним и оставил кесарю кесарево, а…
— романтикам — романтиково, — перебила М.
— Воистину так, — ответил я.
— Нет, дорогой мой, ты не прав.
И тысячью различных доводов, анекдотов и прибауток М. пыталась доказать мне, что великаны без ущерба себе и людям могут притворяться пигмеями, а здоровые сумасшедшими и плавающие как рыбы — винтящими на дно топорами. Мне нравились миссионерские и диалектические способности моей знакомой, но суть вопроса осталась открытой для меня, хотя я обещал подумать.
— И самое главное, запомни, — сказала М. — «Объединение» важнее самих книг.
«Важнее-то оно точно, — думал я, оставшись сам с собой, — только, что мы за книги читать будем лет через пять-десять. Страшно подумать».
Дайте мне точку опоры, и я укреплю мир, чтобы он не перевернулся.
Человек мудр, и когда у него горит земля под ногами, он одевает асбестовые тапочки.
Маргарита искусила своей неискушённостью Фауста. Фауст искусил своей неискушённостью Мефистофеля. Чем же искусил Мефистофель своего искусителя?
Вчера ходили в кино с М. на иностранный фестивальный фильм. Фильм оказался фантастически прекрасным, суровым и вневременным. Но смотреть было трудно из-за мелкобуржуазного обскурантизма граждан. Обыватель не понимал, что происходит на экране, сначала бурчал, что зря, мол, два рубля потратил и телевизор много лучше будет, потом, не вынеся мучений беспистолетно-бесшпион-ного сюжета и замирая лишь при виде наготы или широкоформатного соития, начинал очищать ряд за рядом и уже у самого выхода, хлопая дверьми, свистел или уныло хохотал, доказывая тем самым своё культурное превосходство над заграницей. Истомлённый неведомыми переживаниями героини фильма отечественный зритель грустно шептал сзади меня:
— Господи, хоть бы она повесилась, что ли!
Я зачем-то оглянулся и, оценив глупую, курносую, великорусскую рожу, как пожирательницу острых кинематографических ощущений, ни ухом, ни рылом не знакомую с некоторыми общераспространёнными в мире человеческими принципами, отвернулся. Когда десятилетиями, за которые успевают состариться, умереть и вновь народиться, идут одни и те же «Анжелики в гневе» и «Пятнадцать мгновений зимы», каких ещё слов и лиц ждать от сидящих кругом тебя.
Мы вышли очарованные. М. много говорила об игре, так отличной от навязшей на зубах станиславщины и немирович-данщины, о сюжете и привлекательном инфернализме фильма. Я провожал её до самого дома и даже дальше. Ещё в одной камере заключения мы пили чай и говорили разные, положенные между интеллигентными людьми, разности. Было уютно, культурно и, в конце концов, никчёмно. Я видел, что чем-то пришёлся М. по душе, но она мне ничем особенным не пришлась, потому что в сердце моём не отмерла часть, принадлежащая Лине, а как человек М. была для меня чем-то сомнительна.