Если копнуть поглубже
Шрифт:
— Это ритуал, Грифф. Обряд. И актеры исполняют его лучше, чем кто-либо в мире. Может быть, за исключением Папы Римского. Все на свете, — Джонатан широко развел руки, — ритуал. Бить по мячу, играть роль, мне — расчленять и собирать воедино пьесы, каждому — тянуть ритуал собственной жизни и совершать обряд самоутверждения. Это то, о чем я рассказывал вам с Зои. Кстати, вижу, что теперь ты начинаешь улавливать суть. И слава богу. Это тебе на пользу. И Зои тоже. Никакой лжи. Никакой. Мы все свидетели на суде жизни — и надо говорить только правду. Точно бить по мячу. Если же мы этого не делаем — приходится расплачиваться. Мяч улетает за деревья:
Гриффин отвернулся. Да, да. Где-то в далеком прошлом у Джонатана Кроуфорда была женщина. Женщина, которая родила ему сына. Ее звали Анной. Анной Черчилл. А сына?
Грифф не помнил.
Но и у меня тоже…
Не надо…
Когда-то в прошлом существовала женщина по имени Джейн Терри. Женщина, которая родила мне сына. Его имя я помню — Уилл. Уилл и Джейн.
— Займись мячом, Гриффин.
Он опустил глаза.
Как далеко этот мяч.
Он расставил ноги и принял стойку.
Два пробных замаха и…
О!
Да…
Совсем не туда.
Чертовы деревья.
Грифф резко отвернулся:
— Извини.
Джонатан помолчал, а потом подал ему чистый белый платок.
— Поверь, я сталкиваюсь с этим каждый день. Согласимся на ничью. Пошлем подальше восемнадцатую лунку и пойдем обедать.
— Хорошо, — отозвался Грифф. — Спасибо. — Он вытер глаза и высморкался. — Проклятое солнце. Всегда одно и то же.
— Ну-ну. — Джонатан улыбнулся и погрозил пальцем. — Мы же договорились: только правду. Это не солнце. Это Джейн и Уилл. Со мной тоже так бывает, когда я начинаю думать об Анне и Джейке и оплакивать их потерю.
Ах да, Джейк. Джейкоб.
Их сумки для клюшек стояли на электрокаре. Джонатан пристроил свою так и не использованную клюшку рядом с другими и положил мяч в карман.
— Никогда не видел смысла в этих карах. Разве что у человека случится инфаркт… Но сам я играю ради тренировки. И во имя исполнения обряда.
— Н-да, — ухмыльнулся Гриффин. — Обряда, разумеется.
— Забавно, — заметил Джонатан, поворачивая в сторону здания клуба. — Я совсем не ощущаю жары.
— Еще бы, — отозвался Грифф. — Это вполне естественно: сегодня понедельник.
Оба рассмеялись.
Над ними на небе не было ни единого облачка.
И все же…
Послышался гром. Неизвестно откуда.
Понедельник, 20 июля 1998 г.
Эта фотография Мейбел Терри была сделана в 1972 году, когда Джейн исполнилось десять. Ее мать со всеми своими четырьмя детьми снялась в студии, на фоне хитроумно освещенного фона из крепдешина. Они приехали на поезде в Новый Орлеан и переночевали в отеле «Гранд Плаца», чтобы, когда щелкнет аппарат, милые крошки выглядели свежими, как маргаритки.
Мастерская фотографа находилась в Гарден-Дистрикт, районе, который всем профессиональным художникам и людям искусства придавал налет декаданса высшей марки. Это выражение Джейн услышала много позже и решила, что оно прекрасно описывает тамошнюю атмосферу. В десять лет она видела только слишком людные, шумные улицы. А здесь в
28
Искаженное произношение слова Acadian (Cajun). Район каджунов расположен на юго-западе штата Луизиана и населен потомками акадийцев, колонистов из поселения Акадия во Французской Канаде, которые в XVIII в., во время войны с французами и индейцами, были сосланы англичанами в различные колонии Юга.
Лоретте было тогда тринадцать. Она только-только начала испытывать телесный дискомфорт. И еще страшно раздражалась из-за того, что мать одела ее по-детски: плотно стянула платком и сплющила наливающиеся груди и вплела в волосы ленту. Обе девочки были в бархате, обе — в туфельках «Мери Джейн», в завитушках волос — банты. А мальчики — в синих матросках и коротеньких штанишках. На ногах высокие, до колен, гольфы с раздражающими кожу резинками — Джейн ясно помнила, как Луций то и дело приспускал их вниз и чесал икры.
Сама Мейбел нарядилась в старомодное «чайное» платье. В таких в 30-е и 40-е годы светские дамы обычно восседали во главе стола за серебряным чайником в гостиных с закрытыми ставнями и потолочными вентиляторами.
Теперь, вставленная в паспарту и обрамленная в серебро, фотография поражала почти викторианской претенциозной изысканностью и стояла в студии Джейн на книжной полке на уровне глаз. Джейн словно демонстрировала, что не позволит фотографии себя запугать. Каждый раз, заходя в комнату или отрываясь от работы, она напоминала себе об этом, наталкиваясь взглядом на знакомое изображение.
И вот Джейн сидит за столом и снова смотрит на Мейбел, положив ладонь на нераспечатанный конверт.
Мать казалась нарочито безмятежной: не двигайся, сложи руки; если угодно, можешь улыбаться, только не показывай ни капли озабоченности, радости, гордости или разочарования. Не показывай ничего — она всю жизнь исполняла этот приговор. Просто существуй.
Ее увядающая красота была мастерски отретуширована и восстановлена, но ретушь не вытравила печати удивления и девичьих надежд в глазах. Они останутся на лице Мейбел вопреки всем страданиям. Мать так долго репетировала свою роль, что застывшая маска стала эмблемой ее места в общественном миропорядке. Эта Мейбел Харпер Терри принадлежит к избранным, читалось во всем ее облике — в положении рук с ухоженными, но не накрашенными ногтями, в развороте плеч, от рождения отделившем ее от «вульгарного мира», в линии подбородка — не опущенного, не задранного, но демонстрировавшего себя. Все это были необходимые и присущие ей отличительные признаки.
Складки платья без видимой нарочитости скрывали другие складки — чрезмерно пухлых рук и обвислой груди. Подстриженные и завитые за два дня до отъезда из Плантейшна волосы тщательно расчесаны и уложены, будто Мейбел была искусным парикмахером. А ее прямая спина выглядела так, словно была стянута платком, как у Лоретты.
Глядя на фотографию, Джейн сразу вспоминала голос, который все детство звучал в ее ушах: Ты должна слушать свою маму…
Джейн посмотрела на конверт.