Если мы живы
Шрифт:
Я повернулся на спину и открыл глаза. Прямо надо мной, на ветвях, висела моя рубашка. Как она туда попала? Ведь я положил ее под голову…
Солнечные лучи пробивались теперь сбоку, и узкие, вытянутые листья ивы сверкали, как наконечники копий.
— Уже семь, Андрюша, — повторил за моей спиной голос Тани.
— Хорошо, спасибо…
Голос у Тани был и тревожный, и одновременно грустный. Мне бы поговорить с ней сейчас, но говорить ни о чем я не мог.
И этот сон и листья, сверкавшие над моей головой напомнили мне Ленинград. Я вспомнил прозрачное ленинградское небо и золотой купол Исаакиевского
Я был непутевым сыном и весной, уже в седьмом классе, набив портфель тетрадками и учебниками, через чердак забирался на крышу. У меня был укромный уголок на крутом скате между дымовой трубой и коньком, я сбрасывал с себя все. вплоть до трусов, и зачитывался Стивенсоном, Хаггардом, Луи Жаколио. Отец в это время был где-то в Арктике, мать не могла передохнуть от своих театральных забот, и меня некому было выпороть…
Странно — Лешка, мой старший брат, был точно в таких же условиях, но он отлично учился, был членом совета отряда и чего-то там еще, а я рос лодырем и разгильдяем. Меня оставили на второй год, потом выперли из школы, и тогда началась моя нелепая «трудовая» жизнь. Работал я учеником продавца в гастрономическом магазине, и слесарем, и вальцовщиком на «Треугольнике», и носильщиком в порту — и тогда ходил в лихой мичманке, покуривая контрабандный кэпстен, сплевывая сквозь зубы. Потом я стал вдруг пионервожатым. Чему я мог научить ребят? И какой осел назначил меня на эту должность?
В военное училище я попал неожиданно для себя и окружающих: многие шли туда — пошел и я. Меня крепко ломали и обстругивали там, и если я стал в конце концов человеком, то меня сделала им армия и, пожалуй, еще книги. Я много читал, читал все, что попадалось под руку, от Гомера до Шершеневича, а потом меня вдруг качнуло в военную историю, и я стал перекидывать увесистые тома Дельбрюка, Шлиффена и Клаузевица. Пожалуй, не слишком много понял я у этих мудрецов, разве только почувствовал, как мало я знаю и как много надо знать, чтобы уважать самого себя.
— Ты опять заснул, Андрюша?
— Нет, задумался просто.
Я повернулся на живот и увидел Таню. В руках у нее была моя гимнастерка, выстиранная и высушенная, пожалуй даже зачиненная, судя по тому, что Таня пришивала пуговицу к воротнику.
— Напрасно ты, Танюха… Я ведь не в гимнастерке пойду.
— А в чем?
— Пиджак возьму у кого-нибудь. У Батрака, что ли… У него по размеру подойдет.
— Ну, наденешь, когда вернешься.
— А Женька это время в одной рубахе будет ходить?
Она растерянно посмотрела на меня и ничего не сказала, а мне вдруг стало неловко.
— Спасибо, Танюша… Я ведь не хотел обидеть тебя. Просто подумал, что ты напрасно беспокоилась, тратила время.
— Ничего. Пусть Женя в чистом походит. А то… Ты ведь дня через два вернешься?
— Конечно… Ну, не через два, так через пять. Ты не бойся, Танюха, все будет правильно.
— Разве я боюсь? Глупый ты… Я… Я… Мне кажется только…
— Пусть тебе ничего не кажется.
Я обнял ее, она уткнулась носом в мое плечо.
— Мне так хорошо с тобой, Андрюша. Вот только когда вы уходите куда-нибудь… Ты уходишь…
— Не будем об этом.
— Хорошо. Я не буду… — Она вдруг всхлипнула и еще теснее прижалась к моему плечу. —
— Хорошо.
— Ты обещаешь? Ты все время будешь сдерживаться?
— Буду.
Они странный народ, женщины, и Таня тоже. Почему-то они уверены, что вот можно себе сказать: я буду или, наоборот, не буду делать то-то и то-то. Но ведь это зависит не от тебя одного, а прежде всего от тех людей, с которыми ты сталкиваешься, от обстановки, от множества условий. И сплошь и рядом бывает, что сейчас вот лучше было бы сделать вот так-то и так-то, но какая-то волна уже подхватила тебя и понесла, и ты уже не властен над своими поступками, потому что они совершаются раньше, чем ты успеешь о них подумать. Ты просто инстинктивно делаешь именно то, что нужно, хотя потом зачастую кажется, что можно было бы поступить иначе…
Впрочем, не всегда… Бывает и так, что после грызешь себе локти и презираешь, ненавидишь себя, ибо понимаешь, что наломал дров и наделал глупостей.
Мы лежали в густой и высокой траве, и лицо Тани, освещенное солнечными бликами, стало теперь спокойнее, будто от того, что я сказал «буду», могло что-либо измениться. Она была немножко наивной, и доброй, и очень хорошей, и я часто думал о том, как много заложено в ней скромности и внутреннего изящества и как все это могло бы развиться, если бы не проклятая война.
— Громов!.. Андрей! — послышался за кустарниками голос Близнюка.
Я откликнулся, и он, раздвигая ветви, пробился к нам.
— Вот ты где запрятался… — Близнюк понимающе повел глазами в сторону Тани. — Знал бы — не торопился.
— А что?
— Комиссар…
Я взглянул на часы.
— Да, уже пора… Пошли.
Быковский прохаживался возле шалаша. Он отвел меня в сторону и спросил:
— Все ясно?
— А что тут неясного?
— Ну, повтори…
Он заставил меня пересказать и маршрут, и адреса явок, и пароли. Я выложил все без запинки.
— Ну и память у тебя, — улыбнулся он.
— Ничего.
— Вот что я забыл еще… Никакого оружия не бери. Все оставь здесь.
— И пистолет?
— И пистолет. Документы у тебя хорошие, в случае чего вывезут, а пистолет или даже какой-нибудь патрон, если их найдут у тебя… Сам понимаешь.
Я ничего не ответил. В конце концов, не ему, а мне идти туда. Уж как-нибудь сам разберусь. На пятнадцать метров я сбивал пробку, поставленную на горлышко бутылки, и этот козырь следовало держать при себе.
Он, видимо, понял меня и подозвал Близнюка:
— Смотри, тебе поручаю, чтобы у Громова не было никакого оружия!
Сашка ухмыльнулся во весь рот:
— Что ж я — силой у него отбирать буду?
— Повторите приказание, товарищ Близнюк!
Близнюк напустил на себя серьезную мину и вытянулся.
— Есть, отобрать оружие у старшего лейтенанта Громова!
— Ну вот и выполняйте… Не сейчас, конечно, а когда выйдете к боевому охранению.