Если суждено погибнуть
Шрифт:
— Мне кажется, я сегодня последний раз в жизни вижу Волгу, — прокричал Каппель между двумя гулкими залпами пушек Вырыпаеву,— мы никогда сюда не вернемся.
— Полноте, Владимир Оскарович, откуда такие мрачные мысли?
— Мы просто не сможем сюда вернуться.
В городе действительно были красные. Гай, лихо размахивая саблей, украшенной каменьями, чертом носился по симбирским улицам, за ним грохотали подковами кони охраны, она у Гая состояла человек из двадцати, не меньше.
— Храбрецы мои! — призывно кричал Гай на скаку и вновь размахивал
Он искал, где находится городской телеграф, и не мог найти — запутался в улицах. Неожиданно под ним споткнулся конь, и Гай чуть не вылетел из седла, но удержался, резко натянул поводья, остановил коня, спрыгнул на землю и опять лихо закрутил саблей над головой:
— Автомобиль мне!
Гай, как и многие фронтовики, верил в приметы: если под ним споткнулся конь, то на этого коня в течение дня уже не садился — могла случиться беда. Лучше всего — коня сменить.
Вот Гай и менял. Коня — на автомобиль. Автомобиль — на коня. Затем одного коня на другого…
Через пять минут он уже мчался в открытом автомобиле, стоя рядом с водителем, в роскошной белой бурке, в черкеске, с Георгиевским крестом на груди — Гай отказывался снимать старые награды — и размахивал над собой дорогой саблей.
Ему во что бы то ни стало нужно было выполнить задание Тухачевского, найти телеграф и отправить телеграмму в Москву.
За машиной галопом, громыхая, оскальзаясь на камнях, неслись два десятка всадников — охрана Гая. Зрелище было внушительное.
Наконец Гай отыскал телеграф, машина противно заскрипела тормозами, окуталась дымом, и Гай, чихая, выскочил из нее.
Перемахивая сразу через две ступеньки, влетел в теплый, почему-то пахнущий сухой травой зал телеграфа и стукнул рукоятью сабли о деревянную стойку, на которой посетители заполняли бланки телеграмм.
— Главного телеграфиста ко мне!
На крик явился почтенный старикан, похожий на железнодорожного кондуктора, с серебряным рожком, болтающимся на плече — старикан плохо слышал и прикладывал эту дудку к уху, если же ему ничего не надо было слышать, он за рожок даже не брался, пучил глаза на собеседника и, ничего не произнося в ответ, вяло размахивал руками. Славный был старикан.
Поскольку Гай был обвешан оружием с головы до ног — из-под бурки высовывалась не только диковинная, посверкивающая красными и синими каменьями сабля, но и два маузера, — старикан немедленно приставил дудку к уху:
— Слушаю вас, ваше высокопревосходительство!
Обращение было не по чину, в Красной Армии таких слов не существовало, но Гаю понравилось, и он важно поскреб рукою щеку:
— Значит, так! Немедленно отправьте телеграмму в Москву, Товарищу Троцкому от товарища Тухачевского. Пиши, старик, текст.
Старикан пальцем позвал к себе шуструю девчушку с носом-кнопочкой — то ли помощницу, то ли уборщицу, ткнул начальственно в лист бумаги:
— Пиши!
Гай достал из кармана галифе клочок вырванного из тетради листа, на котором заранее был начертан текст, расправил его.
Через десять минут в Москву была отбита телеграмма: «Задание выполнено. Симбирск взят. Тухачевский».
На окраинах города еще шли бои, стрельба была сильной, пули залетали даже в центр
Гай не удержался, дал телеграмму и от себя, переплюнул командарма Тухачевского — телеграмму отстучал самому Ленину. «Взятие вашего родного города — это ответ за одну вашу рану, а за другую рану будет Самара».
Любил Гай Дмитриевич эффектные ходы.
По юго-западной части города продолжали бить пушки Вырыпаева — подполковник довольно умело крошил снарядами входящие в Симбирск красные части. Вслепую, без корректировщика. Иногда, правда, получалось не очень, но иногда снаряды попадали в цель, и тогда в небо взлетали целые столбы алых брызг, воздух окрашивался в красный цвет — людей расшибало, они превращались в воду, в воздух, во что-то бесформенное, лишенное оболочки, так казалось всем, кто видел эти удары вблизи.
В Казани, которая была взята на день раньше Симбирска, стоял стон, хотя крови не было видно: Троцкий прятал ее. Но расправлялись его помощники с теми, кто не признавал советскую власть, жестоко. Чистили богатые кварталы гребенкой — красноармейцы прикладами выталкивали из домов семьи купцов, священников, «интеллиххентов вшивых», не забывая прихватить за руку иного несмышленого пацаненка — нечего, дескать, отбиваться, — толпами гнали на волжский берег и грузили в баржи. Трюмы барж набивали так, что головы тех, кто не вмещался, приходилось придавливать огромными деревянными люками.
Баржи выводили на середину реки, там прорубали им борта и пускали на дно.
Сколько человек было погублено по «инициативе» Троцкого, мстящего за выстрелы эсерки Фани Каплан, точно неведомо и по сей день. Выздоравливающий Ленин тоже был повинен в этом бессмысленном уничтожении людей. В канун взятия Казани — за день до ее падения — он прислал Троцкому телеграмму, в которой были такие слова: «По-моему, нельзя жалеть города...» и «...необходимо беспощадное истребление».
В результате, когда через несколько дней понадобилось вынести десятка три показательных приговоров и публично расстрелять врагов советской власти, такого количества врагов просто не удалось найти. Газеты писали: «Казань пуста. Ни одного попа, ни монаха, ни буржуя. Некого и расстрелять. Вынесено всего 6 приговоров».
Но вернемся в Симбирск.
Телеграмма Тухачевского, которую отбил Гай с городского телеграфа, была переслана Троцкому в штабной вагон.
Когда поток беженцев, идущих через мост, поредел, а на противоположном берегу появились разъезды Гая и по настилу защелкали пули, Каппель приказал один из пролетов моста взорвать.
Саперы в подрывной команде были умелые — быстро приладили к быкам по ящику динамита, вывели на настил несколько бикфордовых хвостов и подожгли их. Через полминуты вязкий гул покатился над затихшей, словно обратившейся в темный прозрачный камень, водой. Пролет приподнялся, в воздухе распался на несколько частей, в сторону полетели доски, кирпичи, выдранные железные крючья, листы железа, которыми были окованы истончившиеся места, сама ходовая часть, и пролет лег в воду.