Эссеистика
Шрифт:
Ее молнии, падая на острие, озаряют те творения, которые шокируют. Она избегает бессмысленного копирования натуры.
Но человек так привык к этому бессмысленному копированию натуры, что восхищается им даже у тех художников, для которых это всего лишь разбег. А предложите ему кем-то сочиненные или кому-то пригрезившиеся истории, описанные с не меньшей реалистичностью, — он возмутится. Потому что эти истории не про него, а про других. В нем говорит эгоизм. Человек берет на себя роль судьи. Выносит приговор. Горе тому, кто попытается отвлечь его от самосозерцания.
Точно так же, когда человек читает — он читает в себе, когда смотрит — смотрит в себя.
Искусство рождается в тот момент, когда художник отходит от натуры. То, каким образом он это делает, оправдывает его существование. Это становится
Но отход от натуры может происходить и неявно. (Я имею в виду Вермеера и кое-кого из очень молодых современных художников.) Это вершина искусства. Красота прокрадывается туда тайком. Она расставляет там виртуозную ловушку, внешне невинную, подобную ловушкам растений, и завлекает в нее зрителей — исподволь, чтобы они не испугались, так как испуг — обычная реакция на ее Горгоний лик.
Дидро раздражает меня{124}, когда подробно описывает истории, касающиеся Грёза. И Бодлер раздражал бы{125}, если бы описывал истории с Делакруа, не будучи оплодотворен этим художником. Данте является оправданием ловушки Делакруа Делакруа — оправданием ловушки Бодлера То же невооруженным глазом прослеживается в соединении Делакруа — Бальзак («Златоокая девушка»).
Из века в век «Джоконда» увлекает взгляд в ловушки, которые Леонардо расставил — как он полагал — исключительно ради красоты своей модели.
В кинематографе только отсутствие цвета спасает фильм от пошлости и делает из него произведение искусства. Красота там редкая гостья. Цвет разрушил бы недосказанность. Все стало бы уродливым — кроме красоты.
Люди морщатся на цветные фильмы, потому что, по их мнению, они далеки от натуры. И снова в этом заключено противоречие: цвет победит, и красота им воспользуется.
Инстинкт размножения толкает поэта разбрасывать свое семя как можно дальше за своими пределами.
Я повторяю еще раз, семена дают всходы даже в том случае, если их разбрасывают плохо. Некоторые виды (Пушкин, например) не поддаются распространению. Это, однако, не мешает им летать повсюду и, как бы мало их ни было, они сохраняют силу воздействия.
Шекспир вот пример растения, которое взрывается, разбрасывая семя. Крылья и ураганы разнесли его по всему миру. Красота собирается в него со всех сторон огненными языками.
Если бы мы могли измерить расстояние, отделяющее нас от тех, кого мы мним самыми близкими мы бы испугались. Хорошие взаимоотношения сотканы из лени, вежливости, лжи и множества других вещей, заслоняющих собой препятствия, которые нас разделяют. Даже молчаливое согласие заключает в себе столько разногласий относительно мелочей и того, куда мы идем, что можно заплутать и никогда больше не встретиться. Если однажды мы обнаруживаем в ком-то дух, который, как мы думаем, приводится в движение тем же механизмом, что и наш собственный, и который удивляет нас тем, что необычайно быстро минует области, нас занимающие, то вскоре мы узнаем, что человек этот специализируется, скажем, в музыке, и мираж, который нас было сблизил, рассеивается. Чувство увлекло его вдаль от рассудка. Контроль рассудка иссяк. Слабость, с которой этот человек сначала мирился и у которой затем пошел на поводу, которую вынашивал и лелеял, ежеминутно ей потакая, в конце концов нарастила атлетические мышцы и задушила все остальное. В результате перед нами душа, способная понять все и не понимающая ничего. То, что нас в ней прельстило, не находит применения. Эта упрямица обожает скверную музыку и всецело ей отдается. Глухая к истинным ценностям, в главном она не свободна. Зато по любым другим дорогам она бродит непринужденно. Единственное, чем она пользуется, — атрофированный член, и печальное зрелище этого уродства наполняет ее гордостью.
Куда серьезней, по всем статьям, согласие кажущееся. Именно оно позволяет нам жить, именно на него опирается искусство, чтобы заставить нас служить себе. Произведения искусства настолько полно отражают наше одиночество, что задаешься вопросом, какая невероятная жажда общения толкает художника выставлять их на всеобщее обозрение.
Произведение искусства, в котором человек выставляет себя напоказ — героически или же совершенно
Произведение искусства снабжено средствами зашиты. Они заключаются в многочисленных бессознательных уступках, позволяющих победить привычку и, как будто невзначай, завоевать место под солнцем. Зацепившись таким образом, произведение выживает, и его потайной росток делает свое дело.
Художник не может ждать никакой помощи от своих собратьев. Любая форма, отличная от его собственной, для него невыносима, она-то и мешает ему в первую очередь. Я видел, как страдал Клод Дебюсси на оркестровых репетициях «Весны священной». Его душа чувствовала красоту музыки. Но форма, в которую эта душа была облечена, мучилась от несовпадения с чужеродными контурами. В общем, нет помощи. Ни от собратьев, ни от толпы — последняя не может смириться с нарушениями традиции, к которым она только-только начала привыкать. От кого же ждать помощи? Ни от кого. Вот тогда искусство прибегает к темным ухищрениям природы, используя их в области, ей противоположной и даже враждебной, повернутой к ней спиной.
У меня есть друг, его пример типичен. Он внес неоценимый вклад в ту сферу, о которой я пишу. Зовут его Жан Жене. Он лучше всех умел оградить себя от контактов, лучше всех оберегал свое одиночество. И вот именно мука, эротика, именно новая и, так сказать, психологическая психология, весь его отталкивающий арсенал начали интриговать, притягивать к себе тех, кто больше всего этому сопротивлялся. А все потому, что его гений мощно излучает силу, которая, будь она порождением не гения, а таланта, оказалась бы всего лишь живописной. Он непроизвольно подчиняется приказу пускать ростки. Дело сделано. Послушная извечному закону, красота принимает злодейский облик. Я думаю об этом, глядя на фотографию Вейдмана{126}, подаренную мне Жене. Завернутый в ткань, Вейдман так прекрасен, что спрашиваешь себя, не использует ли злодейство известную хитрость и не является ли это способом завлечь жертву, одурманить неофитов, раскинуть тайные сети своего могущества — словом, обессмертить себя.
Способен ли человек проникнуть в тайну, которую я анализирую, и овладеть ею? Нет. Техника сама по себе есть обман. Уайльд справедливо подмечает, что техника — это всего лишь индивидуальность. В моем фильме «Красавица и Чудовище» специалисты видят первоклассную технику. На самом деле у меня ее нет. То есть ее вообще нет в фильме. Вероятно, под техникой подразумевают ежесекундное балансирование, к которому инстинктивно прибегает разум, чтобы не сломать себе шею. Все это можно резюмировать одной великой фразой Пикассо: «Мастерство — это то, чему нельзя научить».
Но вернусь к своей теме. Мы вынуждены жить бок о бок с другими, и пространство, разделяющее наши сознания, еще более зловеще, чем то, что разделяет атомы и звезды. Им заполнен театральный зал, перед которым мы бесстыдно выставляем себя напоказ. Это та пустота, в которую мы швыряем свои стихи, рисунки, критические замечания. Это сад, в котором роятся озабоченные пропитанием насекомые, в то время как фабрика вселенной нанимала их совершенно в других целях.
И если даже предположить, что у насекомых есть собственное мнение, это не меняет общих законов. Законы эти достаточно прочны, даже при некоторых осечках. Количество насекомых не столь важно. Законы не считаются с мелочами. Они универсальны и расточительны. Над ними не властны никакие правила. Ну и что, что пропадет какое-то количество мячей. Кругом их полным-полно. Главное — загнать мяч в лунку.