Эссеистика
Шрифт:
Возможно, что уничтожение хранившей несметные тайны Александрийской библиотеки нельзя объяснить только безумством какого-нибудь военачальника: тот военачальник оказался орудием оккультных сил, жаждавших остановить накопление знаний и вернуть человечество на исходную клеточку игрового поля.
Не проходит и дня, чтобы я лишний раз не убедился в том, что наши встречи порождают монстров. Наша собственная легенда должна была бы просветить нас относительно неточности, правящей миром, и опасностей, которые эта неточность порождает в отношениях между странами — если бы только их взаимное непонимание не было следствием беспорядка, заведенного самой природой, которая множит падаль, потому что ею питается.
Вот почему, сколько бы мы ни пытались сопротивляться легендам, они все
Когда какой-нибудь министр решает изменить порядок, то банки, не поверившие этому министру и сделавшие ставку на провал его программы, винят его в своем банкротстве, видят в нем врага, добиваются его смешения и способствуют нарушению равновесия, которое едва только наметилось. Обломки финансовых инициатив мгновенно обрастают небылицами. Золото поднимается в цене. Так что наши биржевые басни — не последние в числе прочих. На несуществующих шахтах, сахарном тростнике, нефтяных скважинах вырастают и рушатся целые состояния.
Радио позволяет нам проследить, как действует механизм рождения легенды. Голос, наделенный скоростью света, издалека быстрее долетает до нас, чем до слушателей вблизи, для которых он распространяется посредством звуковых волн.
В тот вечер, когда зазвонили колокола, возвещая освобождение Парижа, я был в Пале-Руаяле в гостях у четы Клод-Андре Пюже{251}. Мы слушали Жака Маритена, который рассказывал нам из Нью-Йорка, какой момент мы переживаем. Его картина не походила на нашу. Он идеализировал события и заставлял нас ему верить. Он был прав. Нью-Йорк без промедления заменял нашу правду исторической. То же произошло со взятием Бастилии: это событие значило меньше, чем принято считать (меньше, чем захват дворца Тюильри), так что ни о чем не подозревавший Людовик XVI охотился в это время на зайца там, где теперь находится улица Мешен, недалеко от бульвара Араго — бульвара, на котором воздвигли гильотину. А мы-то празднуем день взятия Бастилии.
К несчастью, если историческая деформация имеет тенденцию возвеличивать, то деформация, касающаяся нас, скорее склонна обесценивать и принижать. Правда, мне кажется, что с течением времени это нагромождение уничижающих неточностей сделает выше наш пьедестал. Наружу выступит особая правда. Кроме того, найдутся любознательные умы, которые займутся поиском уточняющих подробностей. Они породят новые легенды, которые наложатся на старые и разрисуют наш бюст всеми цветами радуги.
Если бы вдруг материализовалось представление каждого из наших сотрапезников о том, что мы собой представляем внутри себя, нам пришлось бы спасаться бегством. Спасает нас только неведенье. Откройся это общее для всех недоразумение — и мы лишимся почвы под ногами. Где нам тогда искать пристанище? Нам останется только распластаться ниц и лежать так до самой смерти.
И напротив, милая сердцу компания многое может исправить. Вчера мы втроем — два моих старинных друга и я — встретились после долгой разлуки. Наш образ жизни и наши творения не имеют ничего общего. И все же мы купались в атмосфере дружеского тепла, более проникновенной, более целительной, чем единство, основанное на общности привычек и схожем складе ума. Жена одного из моих друзей заметила, что согласие наше происходит от утроенного равнодушия к пересудам, от радости за успехи другого, от неспособности завидовать и от умения слушать — не меньшего, чем умение говорить.
Это дружеское тепло пересиливало расхождения между нами и то представление, которое мы друг о друге имели. Когда речь зашла о легендах, сложившихся вокруг каждого из нас, кто-то из троих сказал со смехом, что, в сущности, это карикатуры, и мы должны без обид признать сходство. Он заметил, что я совершаю акробатические трюки, пытаясь ломать и разнообразить мою линию, и что акробатом меня называют справедливо. Что его самого справедливо называют игроком в шары, поскольку он родом из Марселя. Что третьего нашего
Наш марсельский друг вполне оправдывал репутацию марсельца. Мы восхищались тем, что он не придает значения россказням и воспринимает их с чисто марсельской легкостью. Он сказал также, что люди были бы шокированы, узнай они о нашей дружбе, они стали бы искать в ней какой-нибудь умысел, в то время как мы просто не могли наговориться и не касались в беседе ни чужих дел, ни нашей работы.
В тот же вечер друзья хотели повести меня в более людное собрание. Я отказался, сославшись на то, что это может сбить нас с пути и что я предпочитаю не взбалтывать вина. Эти собрания на деле выливаются в фотографии и газетные заметки. Так, когда Сартр заканчивал пьесу «Дьявол и Господь Бог», а я как раз начал «Вакха», одна южнофранцузская газета объявила, что мы совместно работаем над пьесой о Вертере. Лютер превратился в Вертера. Вскоре мы прочли другую статью, автор которой находил естественным, что наши с Сартром пути привели нас обоих к исследованию отчаянья Вертера и его самоубийства.
Кажется, это было в «Школе злословия»: фраза, произнесенная шепотом в левом краю сцены, передается из уст в уста и в конце концов звучит в правом конце, измененная до неузнаваемости.
Редко случается, чтобы человек, услышав от нас какую-нибудь историю, не удлинил ее, не приукрасил, не изменил кульминацию или развязку. История отправляется в путь, и нередко по прошествии нескольких лет кто-нибудь рассказывает ее нам так, точно сам ее пережил. Тогда вежливость требует, чтобы мы отнеслись к этой истории как к новой.
Однажды во время ужина, на котором присутствовал Оскар Уайльд, Уистлер{252} рассказал красивую историю. Уайльд выразил сожаление, что эта история принадлежит не ему. «В скором времени она будет вашей», — ответил Уистлер.
Я привык, что когда я рассказываю то, что видел, мне заявляют, будто я это выдумал. Я привык читать приписываемые мне слова, которых я никогда не произносил. Если эти слова недоброжелательны, то автор, приписывая их мне, навлекает на меня неприятности, которых сам хотел бы избежать. Но словесные козни — ничто по сравнению с огромным клубком неточностей, в которых запутался мир. Не так-то легко его распутать. Мы прекрасно знаем, что исторические слова никогда не были произнесены. Какое это имеет значение? Они характеризуют исторических персонажей, которые без этих слов остались бы в тумане и не получили бы такой рельефности.
Эйзенштейн рассказал мне, что кадры из его «Броненосца „Потемкин“» были переделаны в документальные фотографии русского военно-морского флота. Имя его сняли. Когда фильм показывали в Монте-Карло, Эйзенштейн получил письмо: «Я был одним из моряков, которых собирались расстрелять под брезентом». Меж тем, эпизод с брезентом Эйзенштейн придумал, равно как и одесскую лестницу, на которой столько его соотечественников, как они утверждали, чудом избежали смерти. Легенда вытесняет реальность настолько, что ее можно потрогать пальцем, она превращается в булочку, заменяющую нам хлеб насущный. Бесполезно пытаться предугадать, каким образом это произойдет. В какой части пищеварительного тракта. Что там будет раздуваться и что сморщиваться. Сумасшедшим был бы тот, кто захотел бы сочинить себе легенду и постарался бы уверить в ее правдивости толпу. То же — с ходячими анекдотами, происхождение которых никто не знает. Каждый день на свет появляются блестящие анекдоты, а кто их автор — неизвестно. Можно подумать, их с пыльцой разносит ветер. Распространяются они молниеносно. То же — с ложными новостями: их не остановить, в то время как правдивую новость отправить в путь очень непросто. Или с какой-нибудь фразой, которая в мгновение ока становится всеобщим достоянием. Сколько таких у Лафонтена. А сколько у Шекспира — не счесть. По этой причине одна пожилая шотландская дама, никогда не читавшая «Гамлета», заявила, выходя со спектакля, в котором участвовал Лоуренс Оливье, что пьеса хороша, да только «цитат в ней многовато».