Эта сильная слабая женщина
Шрифт:
— Просто ты уже выздоровел.
Нагнувшись, он целовал ее лицо — глаза, губы, лоб, — и Любовь Ивановна, подставляя ему лицо и закрывая глаза, говорила тихо, будто ее кто-то мог услышать:
— Ну что ты, Андрюша?.. Ну, не надо, ребята увидят… Пойдем обратно, а то как семнадцатилетние…
Она была счастлива. Ничего похожего не было и в ее жизни. Или причиной этого смущения оказалось прозрачное утро с журавлиными кликами, шорохом лопающихся почек и журчанием талой воды?..
15
Теперь ее тревожило только одно — старший сын. Писал он редко, на три или четыре ее письма отвечал одно: много работы, мало времени. Любовь Ивановну охватывала тоска, появлялась неясная тревога, она начинала перечитывать письма Кирилла, и каждый раз чувствовала в них какую-то недоговоренность. Кирилл все еще казался ей ребенком, хотя ему было двадцать семь. Порой Любовь Ивановна начинала корить себя за то, что не настояла на своем, не перевезла сюда, в Стрелецкое, и Кирилла. Все-таки был бы на глазах. Он оказался сильнее — уперся, и ни в какую! В Мурманске они обменяли свою квартиру на однокомнатную, и Кирилл остался.
В последний раз они виделись два года назад, когда Кирилл возвращался из отпуска, с юга. Он заехал в Стрелецкое на один день, хорошо загоревший на южном солнце, радостный, ласковый, говорливый, с огромным ящиком, набитым виноградом, — знакомый и незнакомый, родной и вместе с тем чем-то уже совсем чужой, живущий скрытой от матери жизнью, в которую не хотел ее впускать. На все ее расспросы он отвечал шутками, это обижало Любовь Ивановну. Тогда Кирилл обнимал ее, и все обиды снимало как рукой. «Что они у тебя, от разных батек, что ли? — удивлялась Ангелина. — Этот телок, а младший сухарь сухарем!»
Слова Ангелины причинили ей боль: она никогда не делила своих сыновей на «хорошего» и «плохого». Обоим достались равные доли и ее любви, и бессонных ночей, когда они болели, и забот, и огорчений, и тревог. Да, во многом они разные, но все люди разные, одинаковых не бывает. Ангелине этого не понять. Она не была матерью и никого не оставит после себя. Критиковать со стороны, конечно, куда как легко, а вот ты выноси ребенка, помучайся, роди, выкорми, вырасти его, — вот тогда и будет у тебя право говорить так: «Сухарь»…
Впрочем, где-то в глубине души Любовь Ивановна понимала, что Володька действительно не то чтобы сухарь, но чересчур уж скупой и на ласку, и на доброе слово. Может быть, так и надо в наше время? Или это отцовские гены? А у Кирилла сильнее ее гены: он и впрямь ласковый теленок.
Как-то в «колбасный день» Любовь Ивановна собралась в Большой город. Пропустила один автобус, два, три, — ей хотелось поехать на Володькином. Сидела в стеклянном павильончике, читала и, случайно подняв глаза, увидела Кардана. Собака стояла на обочине дороги и, не отрываясь, глядела в ту сторону, откуда должен был появиться автобус.
— Кардан!
Пес повел ушами, обернулся, мазнул по ней равнодушным взглядом и снова уставился на дорогу.
— Кардан!
Она встала и пошла к собаке. Кардан вежливо вильнул хвостом, отошел на несколько метров и опять повернул морду в сторону. «Пожалуйста, не мешай мне. Ты же видишь — я жду хозяина» — так она поняла его. И когда Кардан, сорвавшись с места, понесся по дороге навстречу автобусу, Любовь Ивановна поняла: едет Володька…
С Карданом творилось что-то невообразимое. Он визжал, прыгал на Володьку, припадал к асфальту передними лапами, вертелся волчком и снова прыгал, чтобы лизнуть хозяина. Володька же только потрепал его по загривку — и совершенно счастливый пес прижался к его ноге.
— Маман? — спросил Володька. — Ты куда это намылилась в рабочее время?
— Господи, как ты разговариваешь! — поморщилась она. — Может быть, хотя бы из вежливости поздороваешься с матерью, какие-нибудь хорошие слова скажешь?
— Слов уже нет, — ответил Володька. — Остались одни буквы. — Все-таки он чмокнул мать. — Только не хлопнись в обморок, когда увидишь мою кондюшку.
— Кого? — не поняла она.
— Ну, кондукторшу. Вон она гребет.
Любовь Ивановна поглядела в сторону, улыбнулась: к ним шла Вета с кожаной кондукторской сумкой.
— С вами не соскучишься, — сказала Любовь Ивановна. — Зачем ты ее с почты сорвал? Доработала бы до декрета, а в автобусе трясет, давка…
— Не могу, — сказал Володька. — С двумя кондюшками насмерть разлаялся. Они, стервы, безбилетников возят, а деньги с них себе берут. Неделю назад одна такая протягивает мне пятерку — на, говорит, твоя доля, — ну я и психанул! С Веткой спокойней. Ты иди, сейчас поедем.
— А Кардан?
Ветка уже тащила ее за руку к автобусу. Что Кардан? Кардан пробегает где-то два часа, а потом, как по хронометру, встанет здесь и будет ждать.
Они поднялись в автобус, и Любовь Ивановна увидела прикрепленную к приборной доске картонку, а на картонке — пуговицы. Ветка перехватила ее взгляд.
— Это я придумала, — сказала она. — В толчее знаете сколько пуговиц рвут? Я на кольце подбираю и сюда, на доску. Пять штук уже вернулись на свои пальто. Садитесь сюда, здесь меньше трясет.
Пассажиров в автобусе было мало. Ветка быстро собрала деньги, раздала билеты, села рядом с Любовью Ивановной, — вдруг щелкнул динамик и строгий Володькин голос произнес:
— Кондуктор, вы не забыли взять плату за проезд с гражданки, с которой разговариваете?
Любовь Ивановна вспыхнула и полезла в сумочку.
— Дурак, — спокойно сказала Ветка.
Потом Ангелина хохотала: ну и Володька, вот выдал так выдал! А что ж, мать? Так и хотела на дармовщинку проехать?
Этот разговор происходил в новой двухкомнатной квартире, куда переехали Ангелина и Жигунов. Здесь пахло клеем, краской, сырыми обоями. Мебель в комнатах была еще сдвинута на середину, так что чаи пришлось пить, неловко пристроившись к углам стола. Вот тогда-то Ангелина и сказала о ее ребятах: «Что они у тебя, от разных батек, что ли?»… Не надо было говорить так при Дружинине. Впрочем, сам Дружинин тут же и возразил: