Этнография
Шрифт:
Не получается ли у нас, что Дух твой нацелен на смерть, а вот то, что тебя ломает, нацелено на жизнь?
Я, как только эта мысль в меня вошла, как-то странно заплавал в своем состоянии. И даже слегка куда-то начал отлетать. Мысль: дух смерти во мне, что ли?! — пронзила, точно всполох. Я даже напугался, начал бороться и выскочил из дремы.
Но Дядька к этому спокойно отнесся. Просто сидит и ждет ответа, словно мы все это время беседовали. Поэтому я собрался и вытащил последнюю мысль, что у меня была в том состоянии:
— Что же, я нацелен на жизнь тела?
— Сам, — говорит, — смотри. У тебя все ценное, все, ради чего ты живешь, — в этом мире. Ты живешь ценностями тела. Потеря тела — это вовсе не страшно, страшно потерять то, что ценно для тела. И не потому, что ты действительно так ценишь или любишь свое тело. Не потому, что ты действительно хочешь жить телом. А потому, что уйти из мира, пока все намеченное не получено, — очень больно!
Я не понял и остался молча сидеть, глядя на него с вопросом.
— А ты сам посмотри. Ты только что мог уйти из тела, но не ушел, — меня опять сполохом пробило от этих его слов, и я весь передернулся. — Да ты не цепляйся за такую ерунду. Подумаешь, ушел из тела! Ты вспомни то свое состояние. Вот если бы в этом состоянии ты не о Духе вместе со мной думал, а о том, что недоел, недополучил, недолюбил, недоненавидел!.. Что не вздрагиваешь?!
Я действительно не вздрагивал. И сполоха не было. Было просто тоскливо. Я еще слишком был близок не к пониманию, а к некоему телесно-внетелесному ощущению того, что это все значило. Уйти из жизни с таким грузом было бы пыткой из пыток.
— Вот и получается, что мы не просто любим телесную жизнь. Мы изнасилованы ее любить. И пока не отлюбим все, что тело любит, нам из него уходить нельзя, нам из него уходить больно, и уйдя больно, а может, и еще хуже! А кому больно, не задумывался?
Еще один вопрос, который меня поверг в замешательство. Мне больно? А кто такой Я, если мне и без тела больно? Наверное, душе…
— Душе? — переспросил он, точно подслушав. — Так о ком мы заботимся, когда любим телесные наслаждения? Ради кого мы ими захлебываемся? Ради тела, чтобы оно обжиралось, или ради души, чтобы ей эту телесную боль с собой не уносить?
И что же тогда Дух? Чем его можно сломить? Угрозой телесных пыток. И угрозой загробных мук. Так? Значит, он вне этого? Он и не в теле, и не в душе? Через них до него можно добраться, но он за ними? Это один вопрос. А вот следующий.
— Через что можно добраться до Духа, ясно. А кто может до него добраться?
— Я.
— Верно, Я. Причем, просто приняв решение сдаться. Про тебя после скажут: сломался. Но ты знаешь, что это ты сломал собственный Дух. А что ты на самом деле сделал? Избрал не терпеть какие-то муки. Либо телесные, либо душевные. Просто избрал, принял решение. И вот еще вопрос. А какое решение ты принял?
— Получается, что я принял решение отказаться от Духа и жить либо в теле, либо в душе?…
Прозвучало это у меня как-то жалостно. Дядька даже засмеялся.
— Да ладно, не расстраивайся так! Ты принял всего лишь одно простейшее решение: мое время не пришло, и я пока поживу здесь. Не слишком ли ты о себе мнишь — от Духа он отказался! Для того, чтобы отказаться от Духа, надо быть хозяином и себе и ему, а ты хозяин?
Я только пожал плечами: а что на такое ответишь?!
— Не знаешь? Вот то-то и оно!..
Вот с этого и началось для меня самопознание, которому я являюсь хозяином.
Глава 7. Поханя. Любки
Поханя был моим последним учителем. К нему я пришел учиться Любкам, а не самопознанию. Любки — это вид единоборства, воинское искусство. Драться на любки — такое понятие известно любому русскому, по крайней мере, живущему на Верхневолжье. На любки, значит, бережно, щадяще, не причиняя увечий. Но у Мазыков Любки превратились в утонченную школу, поэтому я использую это слово как название. И Поханя был мастером Любков.
Поханя неоднократно приходил к Дядьке, когда я бывал у него. И даже как-то был у Степаныча. Так что я ощущал себя у него старым знакомым и знал, что спрашивать, и у него, и у его жены тети Кати. И я в первый же свой приезд уверенно попросил его учить меня Любкам, при этом сам отчетливо понимая, что Любки — это боевое искусство. Что-то вроде русского мягкого стиля, как сейчас говорят.
Поханя был человек очень мягкий и даже, пожалуй, ласковый. Это при том, что прозвище Поханя означает то же самое, что и Пахан у воров. А прозвище это было не случайным, он действительно был еще до войны избран стариками вожаком любошников и подпоясан особым поясом — вязаными из цветных нитей вожжами. Лично у меня сложилось впечатление, что эта ласковая мягкость и паханство как-то были связаны. Но как бы там ни было, Поханя никогда не пугал, как Дока Степаныч, и никогда не ругался, как Дядька. И уж тем более никогда не бил меня костяшками пальцев по тупому лбу.
Он не отказывал ни в одной просьбе и как бы наслаждался всем, что делал со мной. Но это вовсе не означает, что делал он то, что я хотел или как я это представлял. Мы почти все время работали не с тем, что я просил, и я даже не замечал, как это получалось. И началось это прямо с первой встречи.
Я пришел. Поханя меня узнал, познакомил с тетей Катей, крошечной живенькой женщиной, которая мне очень понравилась. Язык не поворачивается назвать ее старушкой или бабушкой, хотя ей было за восемьдесят. Они меня накормили. Мы попили чаю, поговорили о Дядьке, Степаныче, о бабе Любе — повитухе, к которой я ездил весь предыдущий год изучать родовспоможение. А потом я попросил поучить меня Любкам.
— А пойдем, пойдем, — тут же охотно согласился Поханя. — Давай вот здесь, у нас, вишь, все убрано, чтобы пошире было. Мы с бабкой иногда возимся…
В горнице, где мы пили чай, действительно не было ничего, кроме стола, пары стульев и скамьи под окнами. Мы отодвинули стол и получился небольшой зал для движений.
— Я даже полы укрепил, — рассказал Поханя. — Подвел столбы, положил балки поперек половиц. Чтоб не гуляли. Ну, чего тебе показать?
— Что-нибудь начальное, — пожал я плечами.