Это было навсегда, пока не кончилось. Последнее советское поколение
Шрифт:
Что такое позднесоветское общение?. В каком смысле оно являлось одним из феноменов, формирующих отношения вненаходимости? Понятие общения подразумевает не только практику коммуникации и даже не только способ времяпровождения в компании знакомых, но и возникновение особой общности участников (длительной или временной), связанных на уровне глубокой и интенсивной интерсубъективности [136] . Поэтому общение — это не только процесс, но и особое «пространство» аффекта, возникающее в этом процессе, в котором личность каждого субъекта становится частью единой интерсубъектной общности. В общении как интерсубъектном пространстве можно находиться, не произнося ни слова. Единый корень с существительным «община» и прилагательным «общий» подчеркивает эту внеразговорную особенность понятия «общение». Хотя общение как социально-культурный феномен, безусловно, имеет в России давнюю историю, именно в период позднего социализма оно стало особенно интенсивным и повсеместным, приобретя новые черты и превратившись в одну из основных форм существования в советском обществе, в самых разных профессиональных, идеологических, публичных и личных контекстах. Общение в 1960-х и 1970-х годах не только стало более интенсивным и повсеместным, но и приобрело особую роль в формировании позднесоветской субъектности [137] .
136
Важно, что понятие общения не имеет эквивалента в английском языке. И напротив, частичный антоним общения (точнее, интерсубъективной составляющей общения), английское понятие privacy, не имеет, или до недавнего времени не имело, эквивалента в русском языке (в сегодняшнем постсоветском контексте все чаще используется заимствованный термин прайвеси). Об антропологическом анализе феномена общения в России первого постсоветского десятилетия см., например: Pesmen 2000 и Nafus 2003a.
137
В постсоветские годы, в контексте огромных изменений политического и экономического аспектов в жизни общества, зазвучали жалобы о том, что время и пространство для общения стали сужаться, что общения стало не хватать или что практика общения изменилась.
Общение не ограничивалось кругом друзей и знакомых, могло включать совершенно незнакомых людей и даже могло ограничиваться одним вечером или одной поездкой на поезде. В пространстве общения человек мог на время стать своим; и наоборот, человек, который общаться отказывался, никогда «своим» не считался. Как замечает Кротов,
того, кто был готов поболтать, раздавить бутылочку, не могли счесть преступным и злым, как бы его ни расценивало общество. Подозрительным, злобным, чуть ли не иудой выглядел всякий — правый или левый, диссидент или гебист, — кто был черезчур замкнут, «слишком много понимал о себе», кто уклонялся от общения{275}.
В период позднего социализма практики общения в средах своих или дружеского общения стали особенно распространенными и свободными. Благодаря этим практикам изменялись пространственно-временные координаты социализма, а также социальные отношения, публики и субъектности граждан, в нем существующих. Некоторые виды этих практик, в описании Кротова, включали «многочисленные застолья, посиделки, трепы, выпивоны… всевозможные праздники и дни рождения, отмечаемые на работе и дома… Одним из высших отправлений культа общения стал Голубой огонек (отчасти и КВН, Кабачок “13 стульев”)»{276}.
Для многих принадлежность к публике своих, предполагающая постоянное общение, была важнее и ценнее других взаимоотношений или успехов в профессиональной сфере. Как уже говорилось, общение в профессиональном и непрофессиональном контекстах обычно тесно переплеталось — как в случае с физиками-теоретиками, описанными выше, чья социальная среда была построена на принципах, выходящих далеко за институциональные рамки исследовательских институтов. Как отмечают Вайль и Генис, в 1960-х годах
эфемерные радости дружеского общения ценились выше более реальных, но и более громоздких достижений, вроде карьеры или зарплаты. Быть «своим» казалось, да и было, важнее официальных благ… Дружба — эмоция, оккупировавшая 60-е, — стала источником независимого общественного мнения. Неофициальный авторитет стоил дороже официального, и добиться его было труднее.
Остракизм «своих» был более грозной силой, чем служебные неприятности{277}.
Общение не могло вестись на авторитетном дискурсе, однако во многих контекстах, где авторитетный дискурс производился, общение занимало доминирующее положение — и среди членов комсомольских комитетов, и среди райкомовских работников, и среди референтов ЦК (см. главу 3).
В этих контекстах публики своих формировались по отношению к авторитетному дискурсу и воспроизводились перформативно, посредством многочисленных форм общения, включая постоянную оценку человека на принадлежность к «своим» (то есть на одинаковость его и вашей вненаходимости по отношению к авторитетным высказываниям). Говоря о перформативном характере «кухонных разговоров» (одного из жанров общения) в последние годы советской эпохи, в середине-конце 1980-х годов, Нэнси Рис замечает, что этот жанр являлся не деятельностью, «которая описывает процесс создания ценностей», а деятельностью, «в ходе которой и посредством которой на деле создаются социальные ценности»{278}. Этот тезис можно применить ко всем формам и практикам общения, включая и те, в которых разговора как такового не происходило, и те, которые выходили за рамки «кухонных», «частных» или неформальных отношений. Для всех социальных сред, описанных в этой главе, важным было не просто чтение определенных книг, слушание определенной музыки или обмен определенными идеями, но, не в меньшей степени, участие в самом процессе постоянного, спонтанного и неструктурированного общения. Книги, музыка или идеи в этом процессе были порой важны не просто сами по себе, а как технологии, позволяющие общению формироваться и развиваться. Так же обстояло дело и с темами конкретных дискуссий: порой наиболее важным элементом в них были не темы, а природа того времени, которое проводилось вместе, и того интерсубъектного состояния, которое возникало в результате. Это время и это состояние были открытыми и не подлежащими особому планированию — в смысле обсуждаемых тем, длительности и результатов общения, а порой и его участников. Например, для членов археологического кружка, как мы видели выше, «общение в различных формах стало самоцелью», и они «посвящали ему все свободное время»{279}. Те же самые качества характеризовали и общение в кафе «Сайгон». Здесь можно было общаться так, чтобы оказаться в особом интерсубъектном состоянии, которое было ценно само по себе, независимо от темы (хотя, как мы видели, тема тоже могла быть более или менее важной). Эти черты общения были одинаково важны и в среде комсомольцев, и в литературном кружке «Дерзание», и в кругу физиков-теоретиков, и в ленинградской рок-тусовке, и в бесчисленном количестве других публик и контекстов.
Общение в этих средах действительно было чем-то гораздо большим, чем коммуникация или обмен мыслями между отдельными индивидуумами. Благодаря общению здесь формировались особые формы интерсубъектности, которые не описать через такие понятия, как «сообщество», «социальность» или «публичная сфера», — наше понятие публики своих подразумевает именно такое интерсубъектное состояние{280}. Жизнь каждого участника общения подчас становилась настолько тесно переплетена с жизнями других участников, что интерсубъектность пространства проявлялась как необычная, квазиродственная близость. По словам одного из бывших членов археологического кружка, атмосфера внутри этой среды была «семейная, ну не семейная, а вот когда люди родные, близкие. […] Это для меня до сих пор так. Не родственники, а вот свои, близкие, любимые все. И все друг для друга готовы сделать все, что можно»{281}. Другой участник кружка вспоминает, что у нее выработалось «очень устойчивое отношение к этому кругу людей как к своим очень близким, родным людям. Я ощущаю на самом деле больше, чем кровное родство, там. У меня есть братья и сестры, я их тысячу лет не вижу, и которые существуют бог знает где»{282}. Еще один участник кружка вспоминает: «Мы уже просто родные, это уже почти как родственники… это совершенно другой уровень»{283}.
Другой дополнительной «ценностью», создаваемой в процессе общения, было создание бесконечного количества новых миров, которые тоже занимали положение вненаходимости по отношению к советскому авторитетному дискурсу в пространственном, временном и смысловом отношении. Инна, например, так описывает практику общения среди людей ее круга:
Мы говорили об эстетике, о Толстом и Пушкине, о поэзии, о Бродском, о Сосноре [138] … Мы много разговаривали, просто много разговаривали. Ходили по городу и разговаривали об архитектурных стилях, о модерне. Гуляли по дворам и лазили по крышам, и все время о чем-то говорили… Где-то в 1981–82-м году мы стали интересоваться религиозными темами, и об этом тоже говорили. Кто-то понемногу начинал креститься. Еще мы разговаривали на всякие безумные историко-философские или религиозные темы. И постоянно спорили… Мы читали «Миросозерцание Достоевского» Бердяева. Нам было важно все переписывать от руки со старых редких изданий, со старым алфавитом, орфографией, пунктуацией… Еще мы говорили, например, о растениях и цветах… просто потому, что для нас все остальное было не важно.
138
Виктор Соснора — петербургский поэт, больше известный узким кругам ценителей поэзии, чем широкому читателю. В советское время он практически не публиковался. Его поэтический стиль отличался утонченным изяществом и неканоничностью. В 1960–1970-х годах Соснора вел литературный кружок молодых поэтов, известный как ЛИТО Сосноры, кстати (как и подростковый литературный клуб «Дерзание») тоже официально базировавшийся в одном из ленинградских Дворцов культуры (Дворце культуры имени Цурюпы, на Обводном канале).
Мы уже упоминали, что участники подобных сред и кружков были увлечены идеями и темами, способствующими созданию особых отношений вненаходимости внутри системы, — античной историей и иностранной литературой, досоветской архитектурой и поэзией Серебряного века, теоретической физикой и ботаникой, археологией и западной рок-музыкой, буддистской философией и православной религией, туристскими походами и альпинизмом. Вспомним, что постоянные посетители кафе «Сайгон» могли одновременно интересоваться и французской поэзией, и древнеславянским языком, и книгами по классической физике, не интересуясь при этом «политическими» темами. Большинство этих тем и символов находилось именно в отношении вненаходимости к авторитетному дискурсу советской системы. Это же касалось и практики личного переписывания старинных текстов от руки, пользуясь древнерусским алфавитом и оригинальной орфографией, или чтения книг, изданных за рубежом на других языках. Символы далекой истории и зарубежных культурных контекстов были интересны и важны не только сами по себе, но и потому, что они вводили в контекст советской повседневности временные, пространственные и смысловые элементы иного мира. Этим создавалось острое ощущение вненаходимости внутри советской системе. Эффект этих практик и тем общения можно сравнить с процессом «транспозиции» в шаманских ритуалах, в результате которого устанавливаются многосложные связи реального мира с воображаемыми мирами и далекими людьми{284}.
Котельные
В период позднего социализма среди представителей последнего советского поколения, главным образом детей интеллигенции, но не только их, начал нарастать и распространяться феномен отказа от серьезной профессиональной карьеры ради занятий, дающих много свободного времени. Наиболее крайними проявлениями этой тенденции был переход на работу кочегара, сторожа, грузчика, дворника и т.д. [139] Привлекательность подобной работы заключалась в ее необычной организации. Человек был занят две-три смены в неделю, служебные обязанности были минимальными, работа не требовала особых усилий и освобождала от необходимости посещать собрания, демонстрации и другие общественные мероприятия, которых было сложно избежать на других работах. Все это в совокупности давало массу свободного времени, которое можно было употребить для общения и всевозможных занятий.
139
Подобная тенденция возникла в 1970-х и в Чехословакии (см. описание Гавела в его дискуссии с Бродским: Brodsky, Havel 1994).
Котельная (или кочегарка) была районным техническим узлом системы центрального отопления. В это помещение, расположенное на первом или в подвальном этаже, были выведены трубы горячего водоснабжения, на которых располагались перекрывающие краны, клапаны, приборы, измеряющие температуру и давление воды. Обязанностью техника котельной было следить за давлением в трубах, включать и выключать горячую и холодную воду, вызывать ремонтную службу и так далее. Техник должен был присутствовать в котельной в течение всей смены, но делать что-то конкретное ему приходилось редко. Обычно смена длилась двадцать четыре часа, после чего человек имел три дня выходных (это была так называемая работа «сутки через трое»). Существовали и другие способы организации рабочих смен. Хотя на этой работе человек получал минимум официально допустимой зарплаты (шестьдесят — семьдесят рублей в месяц), она давала огромное количество свободного времени.