Это было навсегда, пока не кончилось. Последнее советское поколение
Шрифт:
Последнее замечание отсылает нас к уже знакомому понятию перформативного сдвига авторитетного дискурса. Поскольку буквальная интерпретация авторитетных высказываний, символов и практик чаще всего уже не предполагалась (их констатирующий смысл в большинстве случаев потерял важность), рассуждать о том, насколько эти смыслы верны или неверны, многим, включая этот круг людей, казалось пустой тратой времени. Они считали, что разумнее и интереснее использовать возможности, которые открывались в результате формального и невовлеченного воспроизводства авторитетных символов. Это давало возможность наделять свое существование новыми смыслами, которые система не могла до конца проконтролировать. Именно поэтому Инна и ее друзья предпочитали невовлеченность в буквальные смыслы практик и высказываний системы, как положительных, так и отрицательных, молча отстраняясь и от дискурса активистов, и от дискурса диссидентов:
Как мы к ним относились? В общем-то никак. Мы были другими. Мы были тут, а они были там… Мы это особенно не обсуждали, но всем нам казалось, что нет особого отличия между человеком, который выступает за систему или против нее. Просто знаки меняются. И те и другие были советскими людьми. А я советским
Характерен язык, которым Инна описывает свою позицию. Употребляя местоимение они и фразу советские люди, она включает в них не только партийных и государственных чиновников или людей, поддерживающих партию, но и ее противников. С этой позиции дискурс диссидентов и авторитетный дискурс партии рассматриваются как часть одного дискурсивного режима, несмотря на то что первый противостоит второму.
Похожую картину взаимоотношений партийного и диссидентского дискурсов рисует Сергей Ушакин. По его мнению, диссидентский дискурс был связан с дискурсом власти интрадискурсивными, а не интердискурсивными отношениями. Называя такую форму диссидентского противостояния «миметическим сопротивлением», он говорит, что те, кто занимал позицию доминирующих, и те, кто был в позиции доминируемых, располагались по разные стороны одного дискурсивного поля и пользовались «одним и тем же словарем символических средств и риторических приемов. Ни доминирующие, ни доминируемые не могли поместить себя за рамками этого словаря»{227}. Опираясь на эту модель, Ушакин делает вывод, что единственным дискурсом, который в советском обществе мог восприниматься как «дискурс истины», был диссидентский дискурс, миметически копирующий доминирующий дискурс партии{228}. Однако этот вывод нам представляется ошибочным. Проблема в том, что оценка высказывания как истинного или ложного имеет отношение лишь к констатирующему, то есть буквальному, референтному (а не перформативному) смыслу высказывания. Но констатирующий смысл авторитетного дискурса, как мы видели, для большинства советских граждан в этот период был относительно не важен по сравнению с перформативным смыслом. Поэтому диссидентский дискурс, так же как и авторитетный дискурс, в доперестроечном советском обществе не воспринимался как «дискурс истины». Эту идею можно выразить иначе, воспользовавшись терминологией Довлатова (см. начало главы): «истина», которую описывал язык диссидентов, относилась к «ясным истинам». Но в позднесоветском обществе важность ясных истин отошла на задний план. Они стали относительно не важны по сравнению с иными, «глубокими истинами», смысл которых не имел отношения ни к авторитетному, ни к диссидентскому дискурсу. Эти глубокие истины нельзя рассматривать как часть авторитетного «дискурсивного режима» вообще. Иными словами, они не находились ни внутри этого дискурсивного режима, ни за его пределами — их отношение с дискурсивным режимом системы было иным: находясь внутри формальных параметров этого дискурса (внутри его риторических и языковых форм), они одновременно были за пределами его буквальных смыслов. Не случайно Инна говорит, что она и ее друзья «отличались органически» от советских людей. Использование метафоры «органического» отличия является попыткой подчеркнуть, что эти люди превратились в принципиально иных субъектов, подобно тому как в симбиозе орхидеи и пчелы, из вышеприведенного примера Делёза и Гваттари (глава 3), и пчела, и орхидея становятся принципиально иными живыми существами — пчела приобретает черты «орхидейности», а орхидея — черты «пчелиности».
Поясняя свое отношение к советской реальности, Инна говорит: «Мы просто были вне» и «Мы находились вне какого-либо социального статуса». Хотя это отношение к советской системе отличалось от отношения более включенных в систему комсомольцев, комсоргов и секретарей, оно напоминает чувство отторжения, которое испытывали многие из этих комсомольцев по отношению к тем, кого они воспринимали как «активистов» и «диссидентов» (см. главу 3). Поэтому важно подчеркнуть, что принцип нахождения вне системы (внутри формы авторитетного дискурса, но за пределами его констатирующего смысла) практиковался не только людьми типа Инны или Бродского, но и большинством «комсомольцев», хотя и в разной степени. Принцип существования «вне» стал общим принципом позднесоветской системы, составной частью ее структуры.
Этот тезис можно выразить иначе, если вернуться к вопросу о том, какой дискурс мог восприниматься в советской системе как «дискурс истины». Для ответа на этот вопрос следует развести два отличающихся понятия «истины», доминирующие в разных дискурсивных полях — понятие «ясных истин» доминировало в дискурсе большинства диссидентов-шестидесятников, а понятие «глубокой истины», вышедшее на авансцену в 1970–1980-х годах, доминировало в дискурсе большой части представителей последнего советского поколения. Именно этот последний дискурс, безусловно, воспринимался в последние десятилетия советской системы как «дискурс истины», при этом отнюдь не являясь дискурсом диссидентов, «миметически копирующих доминирующий дискурс партии». Его отношение к дискурсу партии строилось не по принципу противопоставления, а по принципу вненаходимости. Чтобы разобраться в этом принципе, определим понятие «вненаходимость» в нашем контексте.
Автор и герой позднего социализма
Следует подчеркнуть, что Инна и ее круг были в курсе оппозиционного дискурса и не игнорировали его вовсе. Они читали самиздатовскую литературу, включая «Архипелаг Гулаг» Солженицына, однако это чтение было особенным. Оно помогало им выработать понятие «советскости» (включавшее как авторитетный дискурс партии, так и контрдискурс диссидентов), для того чтобы дистанцироваться от этого понятия. Инна говорит: «Мы не считали Солженицына своим. Это было важно… Мы не были противниками системы, как он». По ее словам, оппозиционная литература была важна как позиция, в сравнении с которой можно было определить свою место: «Было важно понять, где мы на самом деле находимся — не относительно власти, а вообще» [115] . Инна относилась к Солженицыну с уважением, но его призывы занять активную моральную
115
Курсив мой. — А.Ю.
116
Напомним, что речь идет о конце 1970-х — начале 1980-х годов, когда подавляющее большинство советских граждан Солженицына еще не читало. И хотя Инна и ее друзья уже читали ходившие по рукам отрывки из «Архипелага Гулага», изданного за рубежом в середине 1970-х годов, более-менее публичного дискурса об этом и других произведениях Солженицына в советской повседневности не было.
Термин «свой» в этом высказывании («мы не считали Солженицына своим») использован практически в том же смысле, как им пользовались герои предыдущей главы. Вид социальности, к которому отсылает этот термин, формировался не внутри и не в противопоставлении к авторитетному дискурсу, а как реакция на него — то есть этот вид социальности формировался как публика авторитетного дискурса (см. главу 3). Эта реакция на адресованное кому-либо авторитетное высказывание была особой — она состояла не в поддержке или отторжении его буквального смысла, а в перформативном воспроизводстве его формы, но изменении его смысла. Подобные публики своих (глава 3) не ограничивались непосредственным кругом друзей и знакомых. Они могли включать и людей незнакомых, разделяющих определенные интересы, занятия, формы общения и, самое главное, отношение к авторитетному дискурсу по принципу перформативного сдвига. Хотя эти публики были достаточно сплоченными, они не были закрытыми — членство в них было открытым и меняющимся. В этих публиках формировались и нормализовались виды субъектности, социальных отношений и интересов последнего советского поколения. Мы рассмотрели публики своих в главе 3. Однако, чтобы понять природу этих публик в контекстах, не связанных напрямую с идеологическим производством, которые рассматриваются в данной главе, вернемся еще раз к словам Инны: «мы были просто вне», «мы находились вне какого-либо социального статуса» и «мы от них [советских людей] отличались органически», Инна использует предлог «вне» — быть вне, находиться вне — для описания особого состояния субъекта по отношению к политической системе, при котором он продолжает жить внутри системы, но становится для нее как бы невидимым, оказываясь вне ее поля зрения. Это состояние отличается и от поддержки системы, и от сопротивления ей.
Аналогично публикам своих круг Инны тоже формировался как реакция на авторитетный дискурс. Однако, вместо того чтобы напрямую участвовать в воспроизводстве формы авторитетных текстов и ритуалов, как это делали обычные комсомольцы и комсорги, люди, подобные друзьям Инны, активно избегали такого участия. Избегали они даже рассуждений на тему своего неучастия и его причин, считая такие беседы «неинтересными». Неинтересность и существование вне системы являются взаимосвязанными категориями, обозначающими определенное состояние, при котором человек продолжает жить и функционировать в формальных рамках государственной системы, но выключается из большой части его буквальных смыслов (по крайней мере, до возможных пределов).
В принципе, любой человек в определенных контекстах практикует отношение невовлеченности к какой-то внешней символической системе. Например, ему может быть неинтересно — то есть неактуально — выбирать, за кого болеть в футбольном матче между «Ювентусом» и «Аяксом», если он не интересуется футболом, хотя и сталкивается с его трансляциями по телевизору. Но уровень невовлеченности меняется, когда речь идет не об отдельных областях знания и смыслов, а о суверенной системе, субъектом которой является человек. Инне и ее кругу казалось неинтересным и неактуальным отстаивание ясных истин, к которому призывали диссиденты. Вместо стремления «жить по правде», к чему призывал Вацлав Гавел, или «жить не по лжи», к чему призывал Александр Солженицын, они, по словам Инны, «жили легко» и «вели очень веселую жизнь» [117] . Эти выражения говорят не об отсутствии серьезных идей, устремлений или политической ответственности, а о замене политических и социальных ориентиров, выраженных в буквальном смысле авторитетного дискурса, на иные ориентиры, позволявшие вести интересную, насыщенную, творческую жизнь вне этих буквальных смыслов.
117
Это отношение у них резко поменялось позже, во время перестройки, когда поменялся принцип всей системы, авторитетный дискурс перестал функционировать как перформативное воспроизводство формы, а его буквальный смысл стал вновь актуален.
В России к наиболее ярким примерам этого образа жизни применяется понятие «внутренней эмиграции»{229}. Эту метафору, однако, не стоит интерпретировать слишком дословно, как полный уход от советской действительности или «советского режима» в автономные, изолированные области свободы и аутентичности. Такая интерпретация «внутренней эмиграции» не описывает реальную ситуацию, в которой существовали эти сообщества, а лишь способствует созданию мифа об их якобы полной независимости от государства. В действительности, конечно, «внутренняя эмиграция» отличалась от собственно эмиграции именно тем, что она могла практиковаться благодаря активному использованию возможностей (финансовых, юридических, технических, идеологических, культурных и так далее), которые обеспечивались самим государством. При этом в сообществах внутренней эмиграции многие культурные параметры и смыслы советского мира смещались и переосмысливались. Метафора внутренней эмиграции совсем неприменима к другим, менее крайним и более распространенным примерам существования вне — когда субъект был активно вовлечен в какую-либо деятельность советской системы и занимался ею с большим интересом, но при этом игнорировал большинство констатирующих смыслов авторитетных высказываний системы (как показывает пример физиков-теоретиков — см. ниже). Несколько примеров такого отношения мы рассмотрим в этой и последующих главах. Для его анализа нам потребуется понятие, которое шире, чем «внутренняя эмиграция», и способно описать образ жизни самых разных публик своих, от тех, которые уходили в глубокую «внутреннюю эмиграцию», до тех, которые были более-менее активно вовлечены в разные практики, смыслы и институты советской системы.