Это было навсегда, пока не кончилось. Последнее советское поколение
Шрифт:
Подобные взаимоотношения с авторитетным дискурсом — не зажатые внутри бинарной схемы за/против, а гибкие, многогранные, динамично развивающиеся в зависимости от контекста — существовали на всех уровнях идеологической иерархии. Даже в среде сотрудников ЦК, особенно молодых аналитиков и референтов (тех, кого сегодня называют консультантами и спичрайтерами), многие были поклонниками Высоцкого. В 1970-х годах Высоцкий не раз пел на частных квартирах сотрудников ЦК на Университетском проспекте в Москве, куда его приглашал Георгий Шахназаров, знавший Высоцкого лично{212}. Приглашали Высоцкого и другие сотрудники ЦК. Федор Бурлацкий, тоже бывший в 1960-х годах референтом ЦК, вспоминает, что Лев Делюсин, специалист по Китаю в Международном отделе ЦК, был хорошо знаком с театральным режиссером Юрием Любимовым, Булатом Окуджавой и Владимиром Высоцким. По его приглашению Высоцкий исполнял свои песни, включая “Охоту на волков”»{213}. Эта песня была прозрачной метафорой репрессивных сторон советской системы и того, что ощущает человек, загнанный системой в угол. В ней рассказывается о молодом волке, который пытается уйти от преследователей: «Рвусь из сил и из всех сухожилий, Но сегодня опять, как вчера, Обложили меня, обложили, Гонят весело на номера». Позже Высоцкий описал эти вечера на квартирах ЦК в другой песне: «Меня к себе зовут большие люди, Чтоб я им пел “Охоту на волков”»{214}. Бурлацкий также
Публики своих
Система позднего социализма подвергалась постоянному процессу внутренней детерриториализации, мутируя в сторону новых множественных форм «нормальной жизни» и обогащаясь новыми смыслами и возможностями, предвидеть и контролировать которые государство не могло. В основе этого процесса лежала не прямая оппозиция системе, а ее постепенное творческое видоизменение субъектами, которые являлись ее частью. Процесс детерриториализации приводил к возникновению внутри системы новых типов свободы, но не некой абстрактной изолированной свободы, которая подразумевается в моралистической риторике больших нарративов — в которых мораль, правда и ложь понимаются вне исторических контекстов и без учета позиции говорящего от их имени, а другой, практической свободы, выстроенной внутри конкретных исторических контекстов и реально существующих отношений и одновременно ведущей к видоизменению этих контекстов и отношений.
Одним из важных незапланированных результатов этого процесса детерриториализации в позднесоветском обществе стало появление в нем особого вида социальности, которую мы пока называли сообществами своих. В контекстах, где доминировали идеологические институты и авторитетный язык, свои формировались не по единству социального происхождения или принадлежности к одному классу, а по принципу одинаковости восприятия авторитетного дискурса. Поэтому своих можно определить как «публику» авторитетного дискурса.
Что такое «публика»? В недавней работе о «публике» как важном типе современной социальности Майкл Уорнер отмечает, что публикой является общность людей, организованная не по принципу единства социального, этнического, географического или иного пространства, а по принципу единой реакции на некоторый публичный дискурс. Публика существует лишь «благодаря тому, что к ней обращаются»{216}. К публике относятся люди, которые воспринимают некоторое дискурсивное высказывание как высказывание, адресованное именно им. Публика является «результатом, ради которого печатаются книги, транслируются радиопередачи, создаются интернет-сайты, произносятся речи и формулируются мнения»{217}. Важными чертами публики являются ее открытость (она может включать в себя как людей знакомых друг с другом, так и незнакомцев{218}) и ее множественность — в любом обществе в любой период может существовать множество публик (publics). Всем этим понятие публики отличается от понятия публичного пространства. Хотя публики существуют благодаря государственным институтам, законодательству, формам гражданства (которые создают условия для распространения публичного дискурса), они не до конца подконтрольны им и могут обладать некоторой независимостью по отношению к государственной власти{219}.
Понятие публичного обращения, в ответ на которое, согласно Майклу Уорнеру, формируется публика, является развитием более узкого понятия интерпелляции (interpellation), когда-то введенного Люисом Альтюссером (1971). Альтюссер отмечал, что в тот момент, когда человек осознает, что к нему обращается представитель государственной власти, например полицейский на улице — то есть в момент, когда человек оборачивается на некий условный оклик, — он становится субъектом этой власти (оказывается «интерпеллированным» в качестве субъекта). Как замечает Уорнер, модель Альтюссера, ограниченная контекстом изолированного обращения, направленного на отдельного индивидуума, не способна описать функционирование публичного дискурса. В случае публичного обращения, даже когда мы узнаем себя как его адресантов, мы одновременно осознаем, что оно обращено также и «к бесконечному множеству других людей», которых мы можем не знать, а также что, «обращая на нас внимание, оно делает это не на основании нашей конкретной, уникальной идентичности, а исключительно благодаря нашей причастности к [публичному] дискурсу» вместе с этими другими людьми. Поэтому важным отличием публичного обращения (от альтюссеровского частного обращения), замечает Уорнер, является частичное несоответствие между теми, кто подразумевался в качестве адресантов обращения, и теми, кто в действительности является его адресантами{220}.
Можно считать, что сообщества, которые мы называем «публиками своих», возникали именно в ответ на повсеместные и постоянные публичные обращения, которые делались на авторитетном дискурсе Советского государства — на вопрос, обращенный к присутствующим на комсомольских и других собраниях — кто за?, на призывы к трудящимся во время демонстраций («да здравствует…!»), на лозунги, обращенные к прохожим с фасадов домов, на выступления партийного руководства с экранов телевизора и со страниц газет и на бесчисленное число других публичных обращений к советским гражданам, выдержанных в авторитетном жанре и наполнявших советскую жизнь. При этом важно повторить, что эти авторитетные обращения совсем не обязательно воспринимались их адресантами буквально — напротив, их буквальный смысл был чаще всего не так важен. Однако советские люди, безусловно, с легкостью узнавали себя в качестве адресантов этих обращений. Они кричали «ура» в ответ на призывы во время демонстраций, голосовали утвердительно, услышав вопрос «кто за» на собраниях, и подолгу аплодировали после выступления партийных начальников, особенно не вникая в буквальный смысл всех этих обращений. При каждом повторении эти обращения подвергались перформативному сдвигу, когда их застывшая ритуальная форма воспроизводилась, а смысл изменялся непредсказуемым образом. Именно поэтому советские публики своих, которые формировались в ответ на обращения на авторитетном языке, отличались от «молодых строителей коммунизма» или «народа» из стандартной фразы «народ и партия едины», которые, согласно буквальному смыслу авторитетных высказываний, якобы формировались в Советском Союзе. Так проявлялось несоответствие между теми, кто подразумевался в качестве адресантов обращения, и теми, кто в действительности являлся ими. Реальные адресанты, реальные публики своих были несколько «сдвинуты» или «детерриториализованы» по отношению к заявленным общностям советских людей.
Вспомним Леонида, комсомольского секретаря научной библиотеки, который выделялся среди своих сверстников манерой всегда изъясняться партийным языком активиста. Когда на комсомольских собраниях Леонид делал различные заявления в авторитетном жанре, большинство его сверстников прекрасно понимало, что они адресованы именно им. Когда Леонид предлагал голосовать, они отвечали утвердительным поднятием рук. Когда он заканчивал выступление, они отвечали апплодисментами. Мы знаем также, что большинство сидящих в аудитории комсомольцев не воспринимало слова Леонида буквально. Их утвердительная реакция была не выражением согласия с буквальным смыслом заявлений Леонида, а подтверждением того, что они понимают необходимость участвовать в чисто формальном воспроизводстве этого ритуала. Более того, именно такое перформативное обращение воспринималось большинством сидящих в зале как обращение, адресованное непосредственно им. Именно на него они реагировали. Именно оно приводило к созданию публики своих.
Следует отметить также, что публика своих отличалась и от «контрпублики», которую Нэнси Фрейзер определила в западном контексте как «параллельную дискурсивную сферу, в которой члены подчиненных общественных групп создают и пускают в оборот контрдискурсы и формулируют оппозиционные смыслы своей идентичности, интересов и потребностей» {221} . Очевидно, что в отличие от таких контрпублик публики своих самоорганизовывались не посредством оппозиционного дискурса, не создавая контрдискурсы, обращенные к своим членам (это делали сообщества диссидентов и активно читающих диссидентскую литературу граждан, которые действительно можно рассматривать как «контрпублики»), а посредством самого авторитетного обращения — с одной лишь разницей, что это авторитетное обращение интерпретировалось ими не буквально, а на перформативном уровне. Открытая оппозиция советской системе и авторитетному дискурсу (то есть создание контрдискурса) в публиках своих избегалась. Эти публики были не контрпубликами, а детерриториализоваными публиками — смещенными по отношению и к авторитетному дискурсу активистов, к контрдискурсу диссидентов. Вообще понятие публичности в советском контексте постоянно подвергалось процессу детерриториализации, в результате которого имеет смысл говорить не о советской «публичной сфере», которую якобы можно противопоставить «приватной сфере», а об огромном множестве детерриториализованных публик своих, к которым относились советские граждане [111] .
111
Олег Вите (1996) пишет, что с конца 1950-х годов советская повседневность начала разделяться на две публичные сферы — публичную и nfueamuo-публичную. Первая регулировалась писаными законами и правилами власти, а вторая — неписаными культурными устоями и соглашениями. В этой модели отрицается наличие в советской повседневности некой единой публичной сферы. Однако проблема такого подхода в том, что в позднесоветском обществе существовало множество публик, природа которых не определялась принципами публичности или приватно-публичности, они могли одновременно пересекать обе эти «публичные сферы». Как мы видели на примерах в этой главе, комсомольцы формировались как некое сообщество посредством своего участия в постоянном воспроизводстве формы и изменении смысла идеологических мероприятий комсомола. То есть их практики регулировались одновременно писаными законами и неписаными соглашениями, если пользоваться терминологией Вите. Эта общность комсомольцев была одновременно частью публичной и приватно-публичной сфер — точнее, само понятие «сфера» здесь неуместно. Эти люди относились к одной из множества советских публик, отличающихся от авторитетного понятия «советского народа» (о развитии и изменении советской публичности в постсоветский период см.: Yurchak 2001).
Отметим, что эти публики своих могли иметь разные наименования, принимать различные формы и достигать разного размера, от маленьких групп друзей и знакомых до достаточно больших коллективов знакомых и малознакомых коллег, до огромных толп незнакомых друг с другом людей, к которым авторитетный дискурс обращался одновременно (с экрана телевизора или во время многотысячной демонстрации). Они формировались в комитетах комсомола, инженерных лабораториях, студенческих потоках, школьных классах, музыкальных кружках, туристических походах, всевозможных компаниях, а также во время массовых шествий, одновременного просмотра телепередач и просто нахождения в пространстве советского города, где к случайному прохожему обращались лозунги и призывы на фасадах домов. Самой большой публикой своих был «советский народ», явно отличавшийся от того многомиллионного «строителя коммунизма», которым его называл авторитетный дискурс. Некоторые из публик своих мы рассмотрим подробнее в последующих главах.
В заключение этой главы отметим, что людей, с которыми мы в ней столкнулись, безусловно, нельзя рассматривать как некий «репрезентативный срез» советской молодежи или даже только комсомольцев того времени. Существовали молодые люди, которые верили в партию больше наших персонажей. Были и те, кто пошел в комсомол из чисто карьерных соображений, без всякой нравственной приверженности определенным ценностям. Особенно много было тех, кто оказался в комсомоле стихийно, попросту достигнув определенного возраста и не имея к этой организации ни слишком большого интереса, ни слишком сильной неприязни. Однако, как уже отмечалось в главе 1, в нашу задачу не входит составить репрезентативный портрет возможных субъектных типов и отношений позднего советского периода. Вместо этого мы хотим вскрыть некоторые внутренние парадоксы советской системы, которые были неотъемлемой частью ее структуры и способствовали ее постепенным внутренним изменениям. Опыт представленных здесь комсоргов, секретарей, рядовых членов комсомола и других людей проливает свет на парадоксальные черты советской системы. Отношение этих людей к системе невозможно свести ни к ее поддержке, ни к сопротивлению ей. Его нельзя описать как бинарное противостояние между нами (обычными людьми) и ими (партией, властью). Это взаимоотношение людей и системы включало в себя парадоксальное сосуществование противоречивых идей и чувств — от приверженности определенным моральным ценностям социализма до отвержения конкретной коммунистической риторики, от веры в важность личного участия в «работе со смыслом» до ощущения безысходности от постоянной рутины и формализма. Именно в результате этой совокупности противоречивых идей и взаимоотношений формировался субъект позднего социализма, публики своих советских людей и способы «нормального» существования в советской системе. Последние не сводились ни к закостенелым идеологическим формулировкам, ни к полному отрицанию коммунизма, ни к позиции «активиста», ни к позиции «диссидента». Какими бы парадоксальными сегодня ни казались подобные способы существования, для многих в те годы именно они были нормой.