Это было навсегда, пока не кончилось. Последнее советское поколение
Шрифт:
Внутри этой особой и достаточно открытой среды «Сайгона» появилось множество групп, некоторые из которых между собой почти не смешивались. В разные периоды эти группы были разными. Виктор Топоров так описывает обстановку, царившую в «Сайгоне» конца 1960-х — начале 1970-х: «У нас была компания поэтов, с нами была связана компания художников, рядом была компания наркоманов, рядом компания спекулянтов обувью, фарцовщиков»{252}. В начале 1970-х годов, вспоминает другой завсегдатай «Сайгона», одной из наиболее значимых в кафе «была компания поэтов, познакомившихся в литературном клубе “Дерзание” при Дворце пионеров. Это были Евгений Вензель, Виктор Топоров и ставший позже театральным режиссером Николай Беляк»{253}. Их привлекала возможность общаться с публикой, которая, с одной стороны, напоминала членов кружков Дворца, но с другой — была гораздо более
Я до сих пор не люблю ходить в гости и у себя принимать гостей именно из-за предсказуемости всего происходящего. В «Сайгоне» была открытая ситуация. Приходя туда, я не знал — то ли вечер будет безумно скучным, то ли захватывающе веселым, кого встретишь, закончишь вечер в милиции или в баре «Европы». Я твердо знал, что, придя туда, в два часа ты нужного тебе человека непременно встретишь, потому что он тоже зайдет. Там были свободные люди, которые выпивали, беседовали. Одни писали стихи, другие — картины, мастерских практически ни у кого не было{254}.
Свободное и неограниченное во времени общение, а также определенная открытость и переменчивость сред, в которых это общение велось, выражались в сленге, который возник среди завсегдатаев кафе. Например, можно было встретиться и «в Сайгоне» (в физическом месте), и «на Сайгоне» (среди знакомых завсегдатаев){255}. По словам Топорова, людей из его компании (так же как и людей из круга Инны, которых мы встречали ранее) чисто «политические» вопросы не интересовали и они молчаливо держались в стороне от диссидентов:
…[хотя в Сайгоне также] крутились диссиденты, у них была своя компания. Мы здоровались за руку, всякое такое, но это было неинтересно, у нас был свой круг. Достал кто-нибудь западное издание Гумилева или Мандельштама — пришел в «Сайгон» тут же и пропил его. Кому-нибудь продал, у кого есть 30–40 рублей. А реальными диссидентскими делами в нашем кругу не занимались{256}.
С другой стороны, само присутствие в «Сайгоне» близких к диссидентам людей, хотя они и не представляли значительной группы, а также деятельность других групп, ведших нескончаемые беседы, обменивающихся тамиздатовскими и самиздатовскими книгами, делали кафе идеальным местом для оперативников КГБ, старающихся следить за общей атмосферой в подобных средах советской молодежи. Отчасти именно из-за удобства оперативного наблюдения, считает Виктор Кривулин, кафе не закрывали и не давали милиции тревожить его слишком часто, что позволило многочисленным социальным средам «Сайгона» существовать и развиваться. Однако время от времени Кривулина и его приятелей вызывали «в органы» на беседы. Однажды в конце 1960-х годов в человеке, пьющем кофе за соседним столиком, Кривулин признал оперативника КГБ, которого встречал ранее. Завсегдатаи, безусловно, осознавали, что в кафе в любой момент может находиться законспирированный оперативник КГБ. Однако, замечает Кривулин, большинство постоянных посетителей кафе не особенно беспокоилось по поводу присутствия КГБ именно потому, что «политическими» разговорами и действиями они не занимались: «Страха не было… Была даже какая-то романтика — опасности, приключения»{257}. Подобные взаимоотношения с государством в лице органов безопасности и милиции вновь демонстрируют, что во многом государство способствовало возникновению и развитию подобных сред, но до конца контролировать их было не в состоянии. По этой же причине большинство их представителей не слишком беспокоилось по поводу тайного государственного наблюдения.
В конце 1970-х годов Инна, с которой мы встречались выше, тоже стала частой посетительницей «Сайгона». Знакомые из ее круга, вспоминает она,
…сидели в «Сайгоне» на подоконниках, пили кофе, разговаривали о разных вещах… Там всегда можно было найти с кем поговорить. Если ты приходил днем в «Сайгон», ты обязательно находил кого-то для общения. Общение было основным занятием… Кроме того, мы там читали всякие книги, которых нельзя было нигде купить. Читали много русской поэзии начала XX века. Читали французскую поэзию. Читали старославянские тексты… Читали научные книги, например, старые книги по классической физике. Читали Беккета и Ионеско{258}.
Хотя этот круг чтения может показаться беспорядочным — от Беккета до старославянских текстов и классических трудов по физике, — в действительности все эти тексты имели одну общую черту: их пространственные, временные и тематические параметры ставили их в отношение вненаходимости к авторитетному дискурсу Советского
К тому времени (конец 1970-х — начало 1980-х годов) многие художественные и поэтические книги, которые эти люди читали, не публиковались в Советском Союзе десятилетиями, одни из советских авторов этих книг были репрессированы, другие находились у государства в немилости или эмигрировали. Тем не менее, в полном соответствии с парадоксом советской культурной политики, большинство этих книг так и не было полностью запрещено, а к некоторым из них даже существовал официальный, хотя и ограниченный доступ. Например, студенты университета имели доступ к некоторым ранним советским или досоветским изданиям посредством научных библиотек. Инна работала в библиотеке Ленинградского университета, и это давало ей такую возможность: «Мы могли прийти в читальный зал библиотеки и читать там книги, которые больше нигде достать было нельзя. Там мы читали ранние издания Гумилева, книги которого давно не переиздавались, и в магазинах их купить было невозможно»{259}. Несмотря на постоянный обмен подобной литературой, Инна и ее круг тоже не особенно беспокоились по поводу КГБ. Она рассказывает:
У нас всегда сумки были набиты книгами. То есть мы немного рисковали, конечно. Но в то же время мы прекрасно понимали, что никто нами особенно не интересуется. А что было в нас интересного? Самое страшное, что у нас могло быть, — это перепечатка песни Галича или стихотворения Бродского. И мы, естественно, ими обменивались. Но арестовывать нас за это? Кому это было нужно? То, что мы делали, было несерьезно. А вот подписывать письма диссидентов или заниматься другой подобной деятельностью — нет, в это мы никогда не верили{260}.
Историк культуры Лев Лурье, сам когда-то бывший представителем литературной среды «Сайгона», вспоминает, что в этих компаниях также довольно широко циркулировали книги Андрея Платонова, Михаила Булгакова, Марселя Пруста, Джеймса Джойса и Артура Миллера{261}. По этой причине, замечает Лурье, в те годы в «Сайгоне» можно было получить литературное и философское образование лучше, чем на факультетах филологии и истории Ленинградского университета. Как стало очевидно много позже, «Сайгон» действительно сыграл важную роль в подготовке тех, кто в постсоветские 1990-е стали основателями, редакторами, переводчиками и потребителями продукции новых независимых издательств{262}.
С первого взгляда феномен социальных сред, сформировавшихся вокруг таких мест, как кафе «Сайгон», мог бы показаться классическим примером того, что Юрген Хабермас назвал «публичной сферой». Публичная сфера, согласно определению Хабермаса, возникла в эпоху раннего капитализма, в процессе общения на политические и социальные темы, происходившего в свободных публичных местах, например кафетериях и салонах {263} . То, что «Сайгон» являлся кафетерием, может напомнить это определение Хабермаса, и в некоторых исследованиях эта аналогия проводилась {264} . Однако у этой аналогии имеется очевидная проблема. Понятие «публичной сферы» подразумевает бинарную модель политической системы, поскольку дискуссии в таком определении публичной сферы ведутся на «политические и социальные темы» — то есть, в случае позднего социализма, являются критическими обсуждениями буквального смысла авторитетного дискурса системы. Однако в этом описании дискурса подобных социальных сред скрывается важный факт того, что они осознанно дистанцировались от буквального смысла как политических высказываний государства, так и контрвысказываний тех, кто противоставлял себя государству. Общение в большинстве подобных сред не касалось обсуждения того, что в рамках авторитетного дискурсивного режима системы являлось «политическими и социальными темами». Напротив, оно чаще всего строилось на избегании подобных тем, как «неинтересных». По этой причине понятие публичной сферы при описании подобных сред скорее затуманивает реальную картину, чем делает ее более прозрачной. Подобно другим социальным средам 1960–1970-х годов, в «Сайгоне» формировалась не некая единая «публичная сфера», а многочисленные «публики вненаходимости» [132] .
132
Или публики своих (см. главу 3).