Это лишь игра
Шрифт:
Этот тамада сначала настойчиво старается нас споить, объявляя тост за тостом. Потом зазывает танцевать. Музыку, кстати, как раз включает клубную, какой-то сплошной бит. Но многие танцуют, даже учителя и родители. Даже Олеся Владимировна и директриса.
Только Германа среди танцующих не вижу.
Наш столик, наверное, единственный, на котором бутылка шампанского никак не опустеет. Я совсем не пью, остальные – по чуть-чуть. Может, поэтому у нас никто и не танцует.
Хотя… после очередного трека тамада вдруг объявляет белый танец и включает
Тот в первый момент теряется, но приглашение принимает. А потом вдруг вижу, как на середину зала выходит Михайловская и ведет за руку Германа...
К лицу тотчас приливает кровь, горячая как кипяток. И так же мучительно жжет под ребрами. Я отвожу взгляд – смотреть на них невыносимо. Но все равно глаза сами собой то и дело возвращаются к ним. Ко мне подсаживается Олеся Владимировна. Что-то говорит то ли веселое, то ли утешительное, а я лишь бездумно киваю, даже не вникая в смысл ее слов. Потому что мне так плохо... Потому что думаю лишь о том, как бы сохранить лицо.
А затем они выходят из зала. Оба. Вместе. Герман и Михайловская.
Я провожаю их больным взглядом и чувствую, как вся моя выдержка рассыпается, а горло раз за разом сжимает спазм...
64. Лена
Мне не хватает воздуха, как будто горло сжато тисками, а легкие скукожились. Каждый вдох – через силу. Какое уж тут «держать лицо»? Чувствую, как сами собой кривятся губы и мелко дрожит подбородок, как больно жжет сухие веки.
Ловлю на себе взгляд Сони Шумиловой, любопытный и слегка самодовольный. Правда, она тут же спохватывается и напускает на себя сострадательный вид. Остальные за нашим столом сконфуженно молчат, будто я им мешаю веселиться, но сказать об этом неловко.
Олеся Владимировна берет меня за руку. Что-то говорит-говорит, вокруг смех, голоса, играет музыка. А для меня все эти звуки, искажаясь, сливаются в жуткую какофонию. Пестрая картинка перед глазами тоже начинает расплываться.
Зачем я пришла? Зачем?
Я вскакиваю и почти бегом покидаю зал. На кого-то налетаю в дверях, даже не вижу, кто это. Но слышу за спиной чужие насмешливые голоса, кажется, это парни из 11 «Б».
– Девки Горра не поделили…
– Если будет махач, ставлю на Михайловскую.
Боже, как унизительно, как стыдно!
Я вовсе не собираюсь искать их, Германа и Михайловскую. Как такое могло прийти кому-то в голову! Я просто хочу скрыться от чужих глаз. Побыть одной, успокоиться, а потом незаметно уйти домой… и больше никогда не встречаться с Германом.
Я дышу как загнанная лошадь и мечусь по огромному, оживленному холлу. Заворачиваю то в лобби-бар, то в сувенирную лавку. Здесь столько одинаковых дверей из матового стекла, столько коридоров, а я в раздрае и совершенно не помню, где дамская комната. От этих метаний голова начинает кружиться еще сильнее.
Наконец рядом с одной из дверей замечаю табличку-указатель с черным женским силуэтом. И практически одновременно
Я захожу следом и не сразу замечаю, что там Михайловская. То есть я вообще ничего вокруг себя толком не вижу, только размытые очертания. Я и Патрушеву-то узнала лишь по голосу, когда она рявкнула той девочке:
– Куда прешь!
От расстройства, а, может, из-за головокружения всё кажется тусклым и темным. Если сильно-сильно зажмуриться и открыть глаза – то на несколько секунд видимость проясняется, но потом опять словно подергивается мрачной дымкой. Так уже бывало у меня, перед приступами. Надо принять таблетки, но главное – успокоиться и продышаться.
Михайловская, видимо, тоже меня не замечает. Не обращает внимания, кто там еще вошел… Как и я не посмотрела, кто здесь есть, а сразу устремилась к умывальникам. И понимаю лишь, что она тут, когда из дальнего конца уборной слышу ее сдавленный голос:
– Сумку мою принесла?
– Ага, на вот, – отвечает Патрушева. – Ой, а ты чего? Свет, ты что плачешь? Что случилось? Это из-за Германа?
– Он, прикинь, послал меня… – говорит она с полувсхлипом-полусмешком.
– Да ты что? Прям послал?
– Ну не прям матом, конечно, но все равно… Я, как дура, перед ним унижалась… Герман, Герман… – сбивчиво, сквозь плач рассказывает она, – а он…
– В смысле унижалась?
– Блин, не тупи, а! Сказала ему… ой, лучше не спрашивай…
Она так горько плачет, что мне ее жалко. И стыдно оттого, что всё это слышу, пусть и ненароком. Я посильнее включаю холодную воду, аккуратно, чтобы не поплыла косметика, промакиваю пылающий лоб и виски. И даже сквозь шум воды слышу их разговор.
– А что он?
– Слышала бы ты его… видела бы, как он смотрел на меня… как на г**но какое-то… Другой бы на его месте…
– А сказал-то он что?
– Что ему это неинтересно… Прикинь? Я ему всю душу… а он… неинтересно… А с этой лахудрой, значит, интересно… Скажи, ну вот что он в ней нашел, а? Она же тупая овца…
Поставив сумочку на каменную столешницу с мойками, я торопливо ищу свои таблетки и, как назло, никак не могу их нащупать.
– Вылупит свои глаза и смотрит… Такая типа святоша, куда деваться… А видела, в чем эта малохольная приперлась? Это же лютый колхоз… крестьянка в сельском клубе… Она и Горр – ну, это же смешно просто.
– Так они же, вроде как, расстались?
– Угу, вроде как… Как же я ее ненавижу! Как она меня бесит! Она мне как кость в горле. Прямо смотреть не могу на ее тупую рожу, так бы и… Э-э… стой, – Михайловская осекается, потом спрашивает чуть тише: – Это что, она там, что ли? Третьякова?
– Где? Ой, точно! Вот сучка, подслушивает стоит.
– Эй, Третьякова, ты чего тут забыла?
Я никак не реагирую, даже не оборачиваюсь, словно их вообще здесь нет. Продолжаю искать бутылек с таблетками. И наконец он попадается мне в руки.