Это моя война, моя Франция, моя боль. Перекрестки истории
Шрифт:
«Внешняя политика расистского государства должна обеспечить средства существования на этой планете расе, которую объединяет…
Насколько нам сегодня необходимо свести счеты с Францией, настолько она будет недееспособна, если наши внешнеполитические цели этим не ограничатся…
Мы остановим вечный марш германцев на юг и запад и бросим наши взгляды на восток…
Германия должна видеть в уничтожении Франции только средство дать наконец нашему народу возможность распространиться на другом театре, так далеко, насколько он способен…
Если мы говорим сегодня о новых землях в Европе, мы не сможем не подумать в первую очередь о России и о сопредельных странах,
13
«Майн кампф», гл. XIV.
Но кто читал «Майн кампф»? Черчилль в Англии, Мандель во Франции да несколько любопытных, и я в том числе, ради общего развития.
Пакт Молотова — Риббентропа, который так сильно нас потряс летом 39-го, был всего лишь большим притворством Сталина, вдохновленного реалистической оценкой ситуации. Если бы мы воспротивились аншлюсу с оружием в руках или же, вместо того чтобы лечь в Мюнхене, открыли боевые действия, Россия вошла бы в коалицию и Германии пришлось бы драться на два фронта с большим риском быть побитой. Но, завидев наше малодушие, Сталин решил держаться в стороне, походя прихватив часть Польши, согласно лучшим царистским традициям.
Теперь, когда на Россию напали, все менялось. Англия была уже не одинока в своей героической борьбе. Французская коммунистическая партия немедленно отринула свою прежнюю позицию, и ее структуры были готовы усилить Сопротивление, первые же сети которого становились действенными.
Да, ветер надежды подул над Францией, особенно над Лазурным Берегом, убежищем стольких предосторожностей и тревог.
Я часто виделся со своим дядей Жефом, который вечно был в разъездах. Он устроил свою мать Раисантонну в Тулоне, военно-морском городе, отныне обреченном на неподвижность и тишину. Чтобы обмануть монотонность тамошних вечеров, Жеф переводил мне старинные русские и цыганские песни, а я, забавы ради, перекладывал их на французские стихи. Так, сами того не зная, мы играли свои гаммы для «Песни партизан».
Бывал я вместе с ним и у Жермены Саблон в Антеоре, в доме рядом с виадуком, который позже уничтожили бомбежки. Мы ходили купаться меж красных, величаво изрезанных скал залива Aгe.
Мы провели прекрасный сентябрь в маленькой горной гостинице в Сен-лез-Альп, над Систероном. Там кроме наших номеров у нас была большая комната, выходившая окнами на луга, где мы писали спина к спине: он — продолжение «Башни несчастья», я — начало «Последней бригады».
Никогда мы не были ближе. В Жефе я нашел вдохновителя и учителя, который мог бы быть моим отцом, не жалевшим для меня ни критических замечаний, ни советов, ни поддержки. Он помог мне обтесать трагедию «Мегарей», которая была еще несколько рыхловата, благодаря чему она превратилась в поджарую, но энергичную пьесу. Он сопровождал мои первые шаги романиста-ученика.
Вместе со мной у него как будто появился сын, который восхищался им во всем и выбирал тот же путь в том же искусстве. Я давал ему чувство, будто у него появилось потомство.
Осень вернула меня на улицу Эдмона Ростана. В высшей степени почтенный характер квартиры каноника, при соблюдении некоторых предосторожностей, делал ее хорошим прикрытием для деятельности, которая считалась тогда не слишком благовидной.
Некая коммунистическая группа, где у меня был друг, собиралась здесь, чтобы сочинять листовки и готовить диверсии. Подпольщики, которым приходилось беспрестанно менять адреса, провели там ночь или две. Они научили меня делать фальшивые удостоверения личности.
Но самый необыкновенный человек из всех, кому
Ему все же удалось ускользнуть из России, но за время своих странствий он перебывал по меньшей мере в четырнадцати тюрьмах, хотя никогда за преступление, а всегда лишь из-за отсутствия бумаг. Его хватали, отправляли на несколько недель за решетку и вновь доставляли на границу. Так он приобрел особое знание Европы. Говорили при нем о Венгрии? С мощным акцентом, выдававшим его происхождение, он начинал: «А, Будапешт! Знаю, там хорошо. Подъем в шесть часов. В восемь прогулка во дворе…»
Борис умел делать всего две вещи: пить и петь, часто одновременно. Его голос был великолепен, жажда неутолима. Он был единственным из всех мне известных гитаристов, кто мог играть во сне, когда был пьян. Глаза закрыты, а рука продолжала щипать струны. Когда его окликали: «Борис!» — он, вздрогнув, просыпался и переставал играть.
Опьянение порой делало его сентенциозным. «Я не понимаю этих людей. Они придают значение ценным вещам, а я — ценности вещей».
Он мог быть трогательным. Однажды вечером он пел два часа подряд, а потом вдруг вытащил из своего портмоне желтую фотографию с истрепанными краями и показал нам. На ней была изображена молодая, потрясающе красивая белокурая женщина с лицом прерафаэлитовой Девы. И он сказал, любуясь ею: «Господь создал ее для себя, а не для бедного Бориса».
Бедный Борис однажды исчез, без причины, вновь увлеченный ветром странствий. И думаю, что он, скорее всего, кончил свои дни в концентрационном лагере.
V
Премьера в Монте-Карло
Во времена моей юности еще существовал обычай, чтобы авторы, едва осушив чернила, читали свои произведения друзьям, близким, уважаемым людям, на чье благосклонное мнение надеялись. Не возник ли этот обычай в первые годы существования Французской Академии, члены которой не публиковали ничего, не прочитав сначала своим собратьям?
Так что я устроил несколько чтений своего «Мегарея», причем одно — для Франсиса Кремьё, сына выдающегося критика, эрудита и переводчика Бенжамена Кремьё, которому было суждено умереть через два года в концентрационном лагере.
Франсис был высокий, крепкий парень примерно моего возраста, с черными кудрявыми волосами и бараньим профилем. Он принадлежал к коммунистическому Сопротивлению и нашел для прикрытия своей подпольной деятельности пост инспектора театров от вишистского правительства. Благодаря этой должности ему случалось порой летать на самолетах германских властей. «Если меня собьют, — говорил он, — то примут за подлого коллаборациониста».
«Мегарей» его заинтересовал, но прежде всего он попытался обратить меня в свою веру с помощью евангелия от Карла Маркса.
Я также прочитал свою пьесу Жаннетте де Бриссак, которая приехала, чтобы подышать воздухом на Лазурном Берегу и избежать мрачной зимы в Париже. Она пришла в восторг, но ее суждение, возможно, было навеяно чувствами, которые я к ней испытывал и к которым она оказалась неравнодушна.
Эта молодая женщина, с изящными чертами, с виду такая хрупкая, обладала незаурядной энергией, которую проявила, записавшись медсестрой во время французской кампании. Она была пламенной патриоткой и обладала редким даром не лезть за словом в карман.