Это моя война, моя Франция, моя боль. Перекрестки истории
Шрифт:
Кто это звонил? Сами адмиралы или пособники оккупантов?
В пять часов утра моторизованные войска и флотские экипажи немцев совершили нападение на укрепленный лагерь. Танк выбил дверь военно-морской префектуры, и нападавшие, взобравшись по лестницам на стены арсенала, прорвались к портовым бассейнам. Французы открыли огонь. Один из наших кораблей уничтожил вражеский танк, расстреляв его в упор флотскими снарядами. Командующий эскадрой адмирал Жан де Лаборд — граф Жан, как его называли, — отдал приказ затопить все корабли. Затопить у причала, и это при том, что у крупнотоннажных судов было всего несколько метров под килем.
На причалах немецкие экипажи, получившие приказ подняться на борт, вопили от ярости, так как потеряли над собой всякий контроль при виде таких масштабных потерь.
Не пощадили ничего. Тральщики, буксиры, портовые сооружения, резервуары с горючим, береговые батареи — погибло все.
Когда вечером французских офицеров и моряков вели через город в окружении солдат вермахта, тулонцы бурно приветствовали их и пели «Марсельезу».
Наш первый военный порт стал не более чем огромным кладбищем кораблей, которые лежали, наклонив трубы, вверх кормой и носом в воде.
От знаменитого La Royale [19] — второго флота в мире — осталась лишь парализованная в Александрии эскадра адмирала Годфруа, офицеры которой убивали время, играя в бридж, пока в пустыне шли бои.
Мы почувствовали себя как никогда нагими и ограбленными и ожидали избавления только извне. Наши мысли съеживались, у нас были лишь две идеи фикс: как добыть продукты и ненависть к оккупантам.
Ситуацию в Марселе можно было резюмировать в двух фразах, произнесенных сквозь зубы моим другом Наполеоном Леопольди, крупным «авторитетом» с площади Пигаль, который тоже эвакуировался из Парижа, чтобы следить за своими делами на Корсике.
19
La Royale, или Руайяль — так называли французский флот, хотя он никогда не носил названия «королевский». (Прим. ред.)
— Пойдешь в бистро на такой-то улице старого порта. Скажешь, что от меня. Тебя усадят в сторонке и дадут двепорции фасоли, — произнес он и добавил: — Этой ночью еще одного гада грохнули. Закатали в сетку и бросили в порту. Остальным крабы займутся.
Полицейские, как вишистские, так и немецкие, нервничали. Участились аресты, что вызывало ответную реакцию: омерзение, перераставшее в ненависть.
Помню, как-то раз я закусывал в привокзальном буфете рядом с немецким унтер-офицером, славным типом лет сорока, у которого не было свойственного оккупантам высокомерия. Ему никак не удавалось разрезать жилистое мясо. Улыбаясь, он мне сказал с довольно сильным акцентом: «Сопротивляется. Видать, английское». А я, вместо того чтобы оценить его немного сообщнический юмор, почувствовал, как во мне закипает желание его убить; не смутное желание, а настоящий физический порыв, из-за его формы. «Так больше нельзя, — промелькнуло меня в голове. — Я теряю человеческий облик».
Кессель из осторожности вывез свою мать из Тулона и устроил ее в Везон-ла-Ромене, маленьком воклюзском городке, не имевшем других достопримечательностей, кроме нескольких античных развалин.
Уцелевшие
И почти одновременно Пьер Лаваль дал знать Эрве Миллю, одному из бывших директоров «Пари суар», который поддерживал связи с Виши, что у него лежит паспорт на имя Жефа. Этого уже было достаточно, чтобы понять, какой непосредственной опасности подвергался Жеф.
Здесь нельзя не отдать должное Лавалю: он, хотя и желал победы Германии, уважал талант, даже еврейский.
Зато в заслугу Кесселю можно поставить его отказ. Он не мог, по моральным соображениям, использовать такой паспорт; для него это означало навсегда себя запятнать.
Судя по всему, нужно было срочно уезжать. Я наведался к марсельским доминиканцам. Я был принят приором, отцом Персевалем, чей благородный вид вполне соответствовал его имени. И я попросил у приора письмо к доминиканцам Барселоны. Он мне его дал. В подобных случаях монастыри просто незаменимы.
В назначенный день, попрощавшись с Женевьевой, которая предпочла остаться рядом с отцом в Виши, я вместе с Жефом и Жерменой сел на поезд, идущий в Перпиньян. В Перпиньяне нас, благодаря каналу Сюзи Борель, принял почтовый служащий по имени Люсьен Бийес. Я до сих пор храню растроганную признательность к этому французу лет тридцати, простому, мужественному и великодушному, чей дом постоянно служил перевалочным пунктом и убежищем. Сколько участников Сопротивления обязаны ему своей свободой!
Однако кого же мы у него нашли? Моих тещу и шурина, Арлетту и Франсуа-Дидье Грег, которые воспользовались тем же каналом.
Люсьен Бийес свел нас с проводниками, а те назначили всем нам встречу на следующий день в Пра-де-Молло, на горной станции в шестидесяти километрах от Перпиньяна.
Прибыв вместе с родственниками в Пра, я обнаружил, что мы там далеко не одни. На площади Фуарай стояли группы шушукающихся людей, которые были похожи на кого угодно, только не на пиренейских крестьян; да и постояльцы нескольких непритязательных гостиниц явно не собирались проводить здесь зимний отпуск.
Грубые башмаки, толстые пальто, подбитые овчиной куртки, береты и рюкзаки откровенно говорили о намерениях тех, кто так вырядился; не хватало только полицейской облавы на этой площади с потенциальными беглецами. Здесь наверняка уже находились несколько стукачей.
Все это произвело на нас с Жефом неприятное впечатление. Да и проводники не внушали большого доверия. Слишком уж они были развязные, словно выполняют какую-то рутинную работу. До нас доходили слухи об экспедициях, которые плохо кончились, о беглецах, которых предали или бросили в снегах. Мы решили не рисковать.
Моя теща, неукротимая ведьма, лишь презрительно ухмыльнулась, когда я ей об этом сказал. Она-то ни за что не откажется. Но, пускаясь в дорогу, Арлетта сделала удивительный жест, который остался у меня в памяти: в огромный рюкзак, который взвалил на плечи ее сын, она положила сверху толстую пачку рукописей. То, что теще хотелось избежать угрозы, нависшей над ней из-за расистских законов, было понятно. Но чем могли помочь сражавшимся ее неопубликованные стихи?
Когда мы вернулись в Перпиньян, у Жефа опустились руки, что с ним уже бывало. Раз судьба, похоже, от него отвернулась, он отказывается покинуть Францию.